Племянник оторвался от порога и… остановился посреди комнаты. Снова про себя чертыхнувшись, спросил, как зовут, чем занимается, есть ли клуб. Звали Ваней. Клуб имелся. «Только что там делать, не знаю, - пожаловался Ваня. - Ни комсомола у нас, ничего. Один гармонист».
Ответ Вани понравился. Он засмеялся. «Ну, это дело мы поправим…» И в следующий вечер пришел в клуб, который помещался в большом реквизированном деревянном доме. Вдоль стен шептались и лузгали семечки парни и девушки Ваниного возраста. А посреди, на табуретке, печально поигрывал на двухрядке местный музыкант.
Его тотчас заметили, притихли.
- Что же, товарищи, не танцуете? - негромко спросил он.
Все немного смутились, замялись. А девушка одна выкрикнула:
- Не танцуем, потому что не умеем. Научите - будем!
Все засмеялись, а смутился теперь уже он. В армии за четыре года заниматься довелось бог знает чем, но вот танцы не преподавал еще ни разу. Да и был он в хореографии, между прочим, несилен, хотя в реальном сам ходил выпрашивать уроки танцев вместо рисования.
Но отступать было уже поздно. И, попросив музыканта подыграть, показал, как танцуют вальс и польку, а после сделал несколько кругов по залу с той самой девушкой, Мариной, которая посоветовала, чтобы он их научил. И с другими девушками. Потом за девушек с двумя парнями, а затем предложил попробовать самим.
Никто, конечно, не хотел идти первым, но гармонист заиграл «На сопках Маньчжурии». И, наступая друг другу на ноги, сбиваясь и еще плохо слушая музыку, несколько пар двинулись по кругу, а он, не давая покоя остальным, кое-кого шутливо выталкивал на середину. Получилось много веселья и смеха.
Тут за ним прислали из штаба - он незаметно ушел. А когда появился в следующий раз, встретили веселыми шутками, но, кажется, были рады. Он попросил тишины и сказал, что предлагает поставить им своими силами спектакль, пьеса называется «Горе от ума».
Пьесу привезли из Ужура. Просил про революцию, про классовую борьбу, что-нибудь разоблачающее мировой империализм, и в Ужуре, видимо, сочли, что «Горе от ума» вещь самая подходящая… Ждать, пока пришлют другую, не стал, в другой раз могли прислать «Гамлета».
О н пригласил всех, кто был в клубе, устроиться поудобнее. И рассказал, что пьеса (однажды у него был разговор о ней с Галкой) создана великим русским писателем, который обличает нравы и быт чиновничества и дворянства, близко стоявшего к царю.
Читал пьесу долго. И когда предложил поставить, желающих набралось достаточно. Встречу назначили на другой день. И он объяснил, что возьмут пока только первый акт.
Пятерых исполнителей на пять главных ролей отбирал целый вечер. Пробовались все, кто хотел. А кого на какую роль оставить, решали голосованием. Был соблазн сыграть самому. Причем играть хотел все три мужские роли: Чацкого, Молчалина, в особенности же Фамусова.
Сколько ни играл в любительских спектаклях, всегда тянуло на характерные роли. В дурацкой пьесе «Среди цветов», которую ставила в Арзамасе их квартирная хозяйка Бабайкина (дама, сентиментальная только при постановке любительских спектаклей), он попросил роль садовника. Картуз, наклеенная борода, в особенности роскошная трубка совершенно изменили его облик. Если был в костюме и гриме, то ощущал, как сама собой меняется походка, слегка подгибаются ноги, а в голосе появляется не то старческое, не то козлиное дрожание.
Когда ж в реальном ставили гоголевских «Игроков», умолил Галку дать роль младшего Глова, «будущего гусарского юнкера», который на самом деле был из шайки жуликов, вздумавших обобрать удачливого шулера Ихарева.
И хотя в этой роли не пришлось клеить бороду и курить трубку, о н был ею очень доволен, потому что на протяжении пьесы младший Глов, по замыслу Гоголя, четырежды преображался на глазах у публики.
Роль была выигрышная и тем более дорогая для него, что он поначалу плохо ее понимал. Она не выходила, пока несколько раз не прошел ее всю вместе с Галкой, который растолковал, кто такой этот Лже-Глов на самом деле и каково этому человеку, сохранившему остатки благородных чувств, было в одной компании с жуликами. Он же объяснил: самая лучшая роль у актера та, которая получается не сразу. И что вообще настоящий художник должен свое творение сперва выстрадать.
И когда он собрался ставить первый акт «Горя от ума», то подумал: «Роль Фамусова наверняка не получится сразу…» А потом решил не играть совсем. И, распределяя роли, себе не взял никакой. Он только показывал, кому, когда, где стоять или сидеть и откуда выходить. И с голоса учил, как подавать стихотворный текст.
Роли запомнили быстро, прямо на репетициях, но лучше всех получалась Лизанька, ее играла та самая Марина, которая крикнула в клубе, чтобы научил их танцевать и по поводу которой Аграфена ему пеняла: «Ну что ты, Аркадий, за человек. Мается, сохнет по тебе девка, а ты бы хоть когда в ее сторону глазом повел».
На очередную репетицию вдруг никто не явился. Прибежал только Ваня. «Старики, - сказал, - сговорились: «Представление - дело богомерзкое». И не велели никому в нем участвовать».
Он пришел в необыкновенное волнение. Вызвал председателя сельсовета и велел прямо сейчас назначить сходку. И когда в ожидании тревожных вестей в клубе набилось столько, что нечем стало дышать, взял слово.
- Я пригласил вас сюда, - оказал он, - чтобы объяснить, что такое театр.
Театр возник, - продолжал он, - в глубокой древности, прежде всего как зрелище для народа, но проклятые эксплуататоры забрали театр себе, сделав из него забаву. И вот теперь Революция возвращает театр народу!..
Говорил, как будет хорошо, если вот здесь, в этом клубе, откроется свой театр. И молодежь, чем стоять вдоль стенок и щелкать семечки, станет читать со сцены стихи. И прочел последний монолог Чацкого:
Не образумлюсь… виноват.
И слушаю - не понимаю.
Как будто все еще мне объяснить хотят,
Растерян мыслями, чего-то ожидаю…
Слепец! я в ком искал награду всех трудов!
Спешил!., летел!., дрожал!.. Вот счастье, думал, близко…
И хотя никто из присутствующих не имел ни малейшего понятия о том, кто такой Чацкий, куда он летел и какого счастья было ему нужно, монолог и в особенности слова: «Карету мне!.. Карету!..» - произвели на публику такое впечатление, что запрет на участие в спектакле был тут же снят. (И вскоре почти все «актеры» стали комсомольцами!)
Потом поставил еще одну пьесу - Сергея Третьякова, но это уже за неделю до той, будь она проклята, операции.
Он больше всего опасался удара в спину. Усталость и опасения на время заслонили все. И он отдал приказ, трагический и стыдный, из-за которого потом заболел.
Или даже наоборот: был к тому времени уже болен, но еще не знал, и другие не знали тоже.
…И он ждал решения.
Все рассказал он на заседании товарищам: и про обстановку, и про свои сомнения, и про то, что не хватало у него людей. Но коль скоро превысил свои полномочия, хоть и в трудном положении, хоть и во имя Революции, должно было его наказать.
Думал: исключат, разжалуют, понизят. Не разжаловали: исключили из партии. «На два года…»
Раньше просил - не отпускали, а теперь вдруг: «Ты, кажется, хотел учиться?…» - «А Соловьев?…» - «Справимся без тебя».
…Соловьева действительно взяли без него, но Соловьев к тому времени был уже разбит - разбит им. У неуловимого атамана оставалось все меньше людей. Набрать новых, когда песенка его была спета, Соловьев уже не мог. И начал недавно еще удачливый атаман, сыпавший «подметные письма» с посулами, приказами и угрозами… торговаться.
Дважды просил Соловьев о встрече. Дважды пила с ним депутация от командования (без «братской выпивки» Соловьев не соглашался вступать в переговоры). Соловьеву и штабу его было обещано смягчение участи за добровольную сдачу. Это значило: если применят амнистию, то срок вообще получится небольшой. А рядовым «партизанам», которые сами выходили из леса, как только они сдавали винтовку и называли себя, тут же говорили: «Шагай давай домой… если понадобишься - вызовем». И по суду многие после были оправданы. Или получили сроки условно.