Впрочем, с нежностью к Гале относились все, перенося на нее немалую часть обожания и восхищения Шуркой. И кроме того, любили саму по себе.

Гале с каждым днем становилось труднее работать и двигаться - в редакции следили, чтоб ей не пришлось лишний раз выйти из комнаты. Ритуальными стали ежевечерние прогулки с ней.

Неизвестно, что думали пермские обыватели, глядя, как чуть не вся редакция по очереди гуляет с Галей под ручку, тем более что хождение под ручку, как и другие разлагающие черты ненавистного буржуазного быта, было отменено в семнадцатом, а в двадцать пятом считалось безошибочным признаком нэпманства.

Он полюбил вечера в коммуне, когда собирались в общей комнате после суматошного дня или в субботу после суматошной недели. Тетя Анечка ставила на стол традиционный субботний пирог, каждый припасал какую-нибудь умопомрачительную историю, и все дружно жалели, что нет Шурки.

В Перми помнили о пятнадцатикилометровом Шуркином заплыве по Каме. Он слышал даже от чужих людей, как двадцатилетний Шурка до женитьбы на Гале, видя, что отсутствие личных забот ведет к усиленному употреблению известного зелья, взял на воспитание из детского дома девочку Нелю. Педант во всем, Шурка проконспектировал груду педагогической литературы, в строго определенные часы приходил домой обедать, затем шел с Нелей на прогулку или садился читать сказки, после чего возвращался на работу.

Теперь Неля жила с Галиной.

Следы бурной Шуркиной фантазии хранила и та общая комната, в которой они собирались. Тут были хорошие обои, но Шурка однажды велел тете Анечке заварить ведро клейстеру и оклеил комнату плакатами.

Извозчик, который привез им однажды дрова, с уважением спросил: «Это у вас красный уголок?… Ничаво, красиво…»

В общей комнате читал товарищам главы «Дней поражений и побед». А закончив, тем же ровным голосом, не выключаясь из прошлого, много по ассоциации рассказывал - не столько о себе, сколько об увиденном и людях, которые действовали в повести. Он только немного изменил их имена.

В газете вроде освоился. Читая теперь выправленные им заметки, Галя уже не закусывала губу, а сразу же отсылала на машинку и в набор.

Пора было писать и самому. Все ждали: литератор. А выходить на полосу было не с чем. И это его угнетало, пока не напечатал «Угловой дом».

Когда писал, рядом сидела Галя. Устроив ее поудобнее, просил не уходить. Рассказ был им обещан в праздничный номер, а он отвык писать. Нервничал. И готовые «куски» ему нужно было тут же показывать Гале.

«Угловой дом» - это была история шестерых наших бойцов, получивших приказ: «Сдыхайте, но продержитесь три часа…» Среди них оказалась девчонка Галя, которая «была красива» и которая «встретилась… у веранды с пробирающимся к окну юнкером» и разбила ему голову выстрелом из нагана.

Галькой девчонку, конечно, назвал не случайно. И что была у нее «темно-кудрявая огневая головка», как и у той, что сидела рядом, тоже написал не случайно.

А подвигалась работа медленно. Исписав страницу, крест-накрест тут же все перечеркивал и писал снова. «Ты послушай, послушай, так?» Галя покорно откладывала книгу, а он, дочитав и уже не интересуясь ее мнением, в ярости приговаривал: «Нет, не так!» Писал снова. И наконец радостно: «Вот теперь так… Ведь так?» Галя соглашалась: «Так…»

Когда «Угловой дом» стал обретать четкие контуры, увидел: не хватает времени. И, чуть лукавя и в то же время заранее прося прощения у читателей, торопливо писал: «Я мог бы многое рассказать, и мне жаль, что в газетном подвале «Звезды» всего лишь шесть колонок. И потому продолжаю прямо с конца, то есть с той минуты, когда Гальки уже не было, а была только счастливая улыбка, застывшая на мертвых губах ее…»

Задумался, как подписать. В газете сплошь и рядом мелькали роскошные псевдонимы. И скромное. «Арк. Голиков», по его мнению, выглядело бы просто убого. И он поставил: «Гайдар» - в память о том времени, к которому относились события рассказа.

7 ноября 1925 года «Угловой дом» был напечатан в пермской «Звезде».

Этот рассказ и следующий - «Как хоронили Левку» - приняли хорошо. В библиотеке совпартшколы даже устроили их обсуждение. И один паренек посетовал: «Очень много крови в ваших рассказах». - «Много, - согласился он. - Но разве бывали в истории войны или революции без крови?…»

8 редакции таких упреков ему не делали, но ждали не рассказов, то есть рассказы, конечно, тоже хорошо, но газета ведь была рабочей.

Написал статью «О Шпагинских мастерских и вообще», которая никого не обрадовала: как действует долбежный станок, подписчики «Звезды» в основном знали. По-настоящему удачным вышел лирический очерк «Кама», но ему очерк никаких перспектив не открыл. Единственное что - здесь появилась лирическая интонация, прямое обращение к реке и к читателю. Возможно, то и другое было даже находкой, но он не знал, что с этими находками делать. Он чувствовал в себе огромный запас душевных сил.

Хотелось за что-то драться, что-то сокрушать, с кем-то говорить язвительно и резко.

Помогла нелепость. Редакции раздали анкеты. Он немало их заполнил за свою жизнь. Были анкеты короткие, были пространные, были деловые, были нелепые. Предложенная сотрудникам редакции относилась к числу последних. Тем не менее до семнадцатого параграфа «ответы из-под пера вылетали, как газетные листы из-под ротационки. Но на семнадцатом перо споткнулось». Там было: «Перечислите ваших родственников и укажите их идеологию».

Тут серьезность всех покинула. Выпускающий Савва Гинц, например, написал, что идеологию своей одиннадцатимесячной дочери ему пока выяснить не удалось, поскольку она еще не разговаривает. Посмеялись. А он подумал, что смех над глупостью должен быть громче. Сел и написал письмо-фельетон «Адмотделу Пермского исполкома».

«Дорогие административные товарищи!.. Терзаемый горькими угрызениями пролетарской совести, я вынужден печатно заявить о причинах, побудивших меня не ответить на 17-й вопрос вашей очередной… анкеты, и если я поставил вместо ответа уклончивую черту, подобную той, которую торопливо проводит бывший полицмейстер перед общеизвестным вопросом: «В чем выражалось ваше горячее участие в Февральской революции?», то отнюдь пе оттого, что хотел этим сказать: «Пусть понимают как знают…»

«И хотя, - продолжал он, - к своим гражданским обязанностям я отношусь весьма добросовестно… я, однако, не писал ничего ни про свою бабушку, ни про своего дедушку, ни про троюродную тетку Аделаиду Григорьевну…» Что, например, можно было сказать об идеологии тетки, которая при каждой встрече «смотрела… многообещающим взглядом», воздействуя на его «мужскую психологию»?

«- Не-е-ет. Довольно… - заканчивал он. - Пусть ребята как хотят, а я за чужую идеологию отвечать не буду…

И писать не стал. И не стану».

Фельетон имел успех. И он задумался: а что, если фельетон, где нужен факт, обыгранный со всех сторон, нужна проницательность и самый неожиданный жизненный опыт, и есть как раз то, что он ищет?…

В руки попало письмо. Организатор по заготовке дров товарищ Князев сообщал, что в рабочих домах наблюдается «отсутствие всякой температуры», потому что неизвестно куда задевался недавно оформленный «дровяной билет», который он, Князев, никак не может получить, потому что помлесничего говорит: билет, «по-видимому, находится у лесничего». Лесничий: «Он… шельмец, куда-то скрылся… Впрочем, зайдите завтра». Назавтра: «В настоящую минуту» билет находится в комхозе. В комхозе: «…Билет только что исчез неизвестно куда».

Описывая в очередном фельетоне «историю о неуловимом билете», вспомнил те времена, когда сам ловил «неуловимых». И «билет» вдруг стал существом одушевленным и обрел «политическое лицо».

«Где сейчас билет, - спрашивал он, - это неизвестно, говорят, что видели его разъезжающим верхом по улицам Перми… Угрозыск, конная милиция - все, все, все - в погоню. Как говорится, мы, которые, Деникина, Колчака и проч. - чтобы, не поймали этого бандита…» И вдруг шутливое описание погони за «этим бандитом» оборачивалось вполне серьезным предупреждением: «У него есть, безусловно, сообщники и укрыватели, у меня даже имеются точные сведения, что они здесь, в городе…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: