В избу Бледный конь прискакал, И свежестью горной вершины Пахнуло от гривы на печь...

Конь лавку копытом задел, И дерево стало дорогой...

(Белая повесть, 1916—1918)

Изба развертывается в мироздание. В «красном углу» ясновидящий обретает Индию, «И мнится за пенью седое Поморье, I Гусиные дали и просырь мереж» («Печные прибои пьянящи и гулки...», 1916—1918). «Чрез сердце избы» проходит дорога «с Соловков на Тибет» (Белая Индия), а лежанка — «караванный аравийский шлях» («Не хочу Коммуны без лежанки...», 1918). В реальных деталях избы поэт находит знаки, по которым разгадывается ее вселенский смысл: «Узнайте же ныне: на кровле конёк / Есть знак молчаливый, что путь наш далек» («Есть горькая супесь, глухой чернозем...», 1916). Изба откочевывает в космос: «И Русь избяная — несметный обоз! — / Вспарит на распутье взывающих гроз...» (Там же). Но космическая предназначенность избы — это только разгаданная часть ее непостижимой судьбы. Для выражения же других ее сторон поэт прибегает к образам, исполненным ощущения и светлой тайны: Изба — святилище земли / С запечной тайною и раем...» (Поэту Сергею Есенину), и тревожных предчувствий по поводу ее покрытого мраком неизвестности будущего: «...лесная изба / Глядится в столетья, темна как судьба...» («Запечных потемок чурается день...», 1914—1916), и, наконец, намека на какое-то большое ожидающее ее несчастье: «Есть в избе, в сверчковой панихиде / Стены Плача, Жертвенник Обиды» («Нила Сорского глас...», 1918 или 1919). Не предсказание ли здесь ее гибели, к несчастью, сбывшееся?

Подыскивая этому миру наиболее исчерпывающее определение, Клюев чаще всего останавливается на эпитетах: «ржаной Назарет», «ржаной град», «хлебный Спасов рай», «бревенчатая страна», «берестяный рай», который и становится его наиболее употребительной эмблемой.

Избяная Русь «Песнослова» — это, конечно, также и Россия историческая, с целым созвездием героев, творцов и деятелей. Здесь, правда, нет специально посвященных им стихотворений (Клюев не описатель), но их имена вместе с деяниями и эпохой входят единым орнаментом в образную ткань стихотворных строк. Так, Есенин у Клюева приходит в столицу не просто с рязанских полей, но с «рязанских полей коловрато-вых». Образы Бориса Годунова и «убиенного» им царевича Димитрия употребляет поэт для выражения взаимоотношений с Есениным. Подчеркивая же бунтарский и дерзкий смысл собственной поэзии, обращается он к Пугачеву: «Я пугачевскою веревкой /Перевязал искусства воз» («Меня Распутиным назвали...», 1917). На этом же ассоциативном уровне насыщаются его стихи именами Мономаха, Грозного, русских старцев и патриархов, «керженской игуменьи Манефы», «бурунного Разина», Ломоносова и других. Особенно ярко на небосводе клюевской России сияют имена творцов ее художественного мира: Глинки, в музыке которого «ныряет душа с незапамятных пор», «лъдяного» Врубеля, «горючего» Григорьева, Достоевского с его «бездонным криком» человеческой боли, «велесова первенца» Кольцова, «яровчатого» Мея, «жасминного» Фета.

И все-таки при всей полноте достоверных черт клюевская Россия — это, как и деревня, более всего страна сокровенная, прозреваемая душой поэта, поднятая в звездную высь таких эпитетов, как Русь «бездонная», «живых дрем», «светляком» теплящаяся во мраке, отмеченная «звездоглазой судьбой» и особенно часто — «рублевская». Рублев у Клюева — один из существеннейших символов России, соединяющий идею святости и идею красоты — двух основных ценностей в аксиологической системе поэта, касательно чего исследователь отмечает: «Святая Русь <...> являет себя иногда у Клюева как рублевская Русь. В этом случае великий иконописец символизирует не эпоху, а всю Русь, во всем ее историческом развитии, но не внешнем, государственном, а внутреннем, духовном... "Рублевский нетленный сад" для Клюева цветет по всей Руси, нужно только его увидеть, узреть духовными очами...» 27

Освящается весь космос «избяной» России Клюева духом православия, его святынями. Поистине «Песнослов» можно рассматривать и как поэтические Святцы, обильно насыщенные образами православных, византийских и русских подвижников. Но прежде всего это, конечно, Богородица, понимаемая здесь в духе некоторых мистических сект как «душа мира», «София» и даже отождествляемая с «Матерью-Землей», и сам Спас, еще более сближаемый поэтом с родной ему «земляной» сущностью. Он наделен такими исключительно «крестьянскими» эпитетами, как «запечный Христос», «загуменный Христос», Христос, принявший «мужицкий... зрак». У Клюева он чаще всего выступает не в литературно-евангельской, а в более понятной народу иконописной ипостаси (не каждый умел читать, но видеть образ мог всякий). Атрибуты иконописного изображения в нем проступают прежде всего: «Лик пшеничный с брадой солнцевласой», «раскосый вылущенный Спас», «кумачневый Спас» и т. д. Вот с этим-то Спасом и связывается у Клюева мир крестьянского бытия, мужицкая судьба, вплоть до полного отождествления Христа с крестьянином, что наиболее полное выражение находит в цикле стихотворений «Спас» (1916—1918): «Спас за со-шенькой-горбушей / Потом праведным потел...» В крестьянские корни внедряется у Клюева и самая главная, собственно, «спасительная» сущность этого образа: «Снова голубь Иорданский / Над землею воспарил: / В зыбке липовой крестьянской / Сын спасенья опочил». Мысль о крестьянском происхождении грядущего «спасителя» самого крестьянства звучит в «Песнослове» (цикл «Спас») весьма определенно. Так, деревенский малец Ерема, что «как олень белоног», и становится как бы «мужицким Спасом»:

У мужицкого Спаса Крылья в ярых крестцах,

27 Лепахин В. Иконописец и поэт (Рублев в творческом сознании и поэзии Клюева) / / Вестник русского христианского движения. Париж — Нью-Йорк — Москва. 1989. № 155. С. 154.

В пупе перьев запасы, Чтоб парить в небесах.

И если это пророчество не сбылось в главном («спасителем» русского крестьянства никто не стал), то мысль о «парении» крестьянского сына в небесах все-таки оправдалась в судьбе родившегося как раз в деревенской избе первого в мире космонавта Ю. Гагарина.

В сближении Христа с крестьянским, земледельческим миром Клюев доходит и до крайних уже пределов отождествления духовного с материальным, выявления божественной сущности через физическую, плотскую ипостась. «Это подлинный «плотяный» Христос»1*— высказывался о клюевском Христе Иванов-Разумник. Более поздний исследователь, выводя эту тенденцию поэта из его хлыстовства, писал: «У Клюева, как и у русских мистических сект, до физиологической осязательности даны и женское <...> начало Бого- и духо-воплощения, и мужское начало зарождения; два нераздельных и неслиянных начала оплодотворения и плодовынаши-вания — порождения» 29. Наконец, и сам Клюев не преминул оставить истолкование Христа, соотнося его образ с выразительнейшей картиной «физиологизации» космоса и попутно дерзко развенчивая умозрительно-бесплотного, тем более бесполого Христа «интеллигентского»: «Мой Христос не похож на Христа Андрея Белого. Если для Белого Христос только монада, гиацинт, преломляющий мир и тем самым творящий его в прозрачности, только лилия, самодовлеющая в белизне, и если жизнь — то жизнь пляшущего кристалла, то для меня Христос — вечная, неиссякаемая удойная сила, член, рассекающий миры во влагалище, и в нашем мире прорезавшийся залупкой — вещественным солнцем, золотым семенем непрерывно оплодотворяющий корову и бабу, пихту и пчелу, мир воздушный и преисподний — огненный.

28 Иванов-Разумник. Три богатыря // Летопись Дома Литераторов. 1922. № 3. С. 5.

29 Филиппов Б. Николай Клюев // Н. Клюев. Сочинения. Т. 1. С. 52 (курсив автора).

Семя Христово — пища верных. Про это и сказано: "Приимите, ядите..." и "Кто ест плоть мою, тот не умрет и на Суд не приидет, а перейдет из смерти в живот".

(Богословам нашим не открылось, что под плотью Христос разумел не тело, а семя, которое и в народе зовется плотью.)

Вот это <понимание> и должно прорезаться в сознании человеческом, особенно в наши времена, в век потрясенного сердца, и стать новым законом нравственности»30 (октябрь 1922 г.). Можно сказать, что этим Христом «оплодотворена» и сама клюевская поэзия.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: