На школьных педсоветах у меня было свое вытоптанное место, где я переминался с ноги на ногу, изображая всяческое смирение и кротость. Педсоветов с моим участием было много. Но запомнились мне два из них.

Как-то на очередной педсовет вместо мамы пришел мой отчим Павел Александрович – отец моего единоутробного брата Володи.

Павел Александрович был, что называется, видный мужчина, и многочисленные учительницы не преминули, встав во весь рост, сказать обо мне каждая свое нелестное слово. Отчим сидел, слушал, время от времени взглядывал на меня довольно сурово, качал своей красиво посаженной головой.

Когда мы возвращались домой, было уже темно. После ежедневных дождей наши кривые проулки тонули в грязи. Электрических лампочек на столбах почти не было. Отчим шел впереди, опираясь на красивую унцукульскую трость, потому что у него вместо правой ноги был протез из железа, кожи и пластмассы. Я уныло плелся метрах в семи за ним.

– Ну, ты все понял? – хорошо поставленным актерским голосом радиодиктора спросил отчим.

– Угу.

– Не «угу», а ты все понял?

– Угу.

– Я тебя спрашиваю не «угу», а что ты понял?!

– А чего тут понимать, – вяло отвечал я, – сорок дураков три часа мучили ребенка.

– Я-я-я! – закричал отчим и бросил в меня трость.

Я, конечно же, увернулся от трости и порадовался в душе, что отчим устоял на ногах. Нашел трость в грязи, обтер ручку сначала руками, потом о свое пальтецо и подал трость отчиму.

– Ну, ты и оторва! – беря у меня из рук трость, миролюбиво вздохнул отчим. Дальше мы шли молча.

Второй педсовет был совсем в другой школе. Я так же стоял в углу, и меня так же клеймили. Дело оказалось редкостное: в так называемых «педагогических чтениях» министр просвещения РСФСР имел обо мне целый абзац. Дескать, живет в таком-то городе специальный мальчик, который лучшую школу республики лично отодвинул по успеваемости на четыре процента. У этого мальчика одиннадцать четвертных двоек – по всем предметам, кроме физкультуры.

Моя мама сидела, закрыв лицо руками, у меня самого в глазах стояли слезы, хотя я все-таки следил краем глаза за какой-то похожей на таракана букашкой, поднимавшейся по высокому оконному стеклу. Следил и думал: успеет она доползти до верха окна или не успеет, пока закончит свою пылкую речь моя классная руководительница?

Букашка доползла, а учителя все клеймили и клеймили меня.

После четвертого класса я жил у матери, а мой дед Адам, тетя Нюся и тетя Мотя переехали в Нальчик. Бабук к тому времени умерла, а веселая зеленоглазая тетя Клава куда-то делась. Куда? Я как-то не вникал. Знал только, что она жива-здорова, но не с нами, а где-то отдельно. Может быть, и с тем дядькой, который ставил ей фингалы? Не знаю. Эти подробности меня не интересовали, хотя я и любил тетю Клаву почти наравне с другими моими бабушками. Но мудрость жестока: с глаз долой – из сердца вон!

Я и в прежние времена, живя постоянно у деда на берегу канавы, частенько околачивался в городе у мамы, чтобы жить, как она говорила, «полной семьей». Но так как мы постоянно дрались с моей старшей сестрой Ленкой, идиллия совместной жизни обычно была недолгой, и я снова убывал к деду.

Лежа на полу и любуясь потускневшими, но как бы еще мохнатыми и живыми полосками солнечного света по краям занавешенного одеялом окна, я сладко потянулся и подумал, что пора вставать. Скоро придет с работы мама и приведет из детсада брата Володю, а сестра Лена уехала со своим институтом на целину собирать урожай, а отчим в горах в командировке. Я потянулся еще раз и тут вспомнил об упавшей почте. Встал, снял одеяло с одного окна – комната наполнилась светом. Я снял одеяло со второго окна – света стало гораздо больше, совсем много, и я пошел подобрать с пола почту, чтобы просмотреть ее при беспристрастном свете дня.

XX

На полу коридорчика валялась местная газета, в которой на первой странице, как обычно в те времена, под вечным заголовком «Народ и партия едины» было опять напечатано что-то насчет «культа личности». И еще лежал какой-то серенький конверт с лиловым штампом, что-то казенное.

Мельком взглянув на газету, я вскрыл конверт, вынул из него желтоватый листок бумаги самого низкого качества. На листке, как и на конверте, опять же стоял лиловый штамп: «Ростовская областная…» Чего «ростовская», я не стал дочитывать, а сразу пробежал глазами машинописное письмо с залипшими буквами. В письме черным по белому, а вернее, темно-серым по желтоватому полю бумаги с вкраплениями серых опилок, было написано, что мой отец – имярек, 1912 года рождения, «умер на местах заключения» и «посмертно реабилитирован».

С письмом и газетой в руках я шагнул в залитую ясным предвечерним светом комнату, как будто вступил в другую, новую для меня жизнь. Так оно и было. Я давно чувствовал, а точнее, улавливал по недомолвкам в разговорах деда Адама и моей мамы, что с без вести пропавшим отцом все не совсем так, что-то не сходится. Раньше смутно догадывался, а теперь мне все разъяснили – коротко и без затей.

А за входной дверью, на лестнице, тем временем раздался звонкий голос моего пятилетнего брата Володи, который горделиво доводил до сведения соседской девочки Тани, что его перевели в старшую группу детского сада.

Мама открыла дверь своим ключом. В ее руках, помимо черной дамской сумки, была, как всегда, и розовая сетка с продуктами. Холодильников мы тогда еще не знали. Жили одним днем: купили – съели.

– Забежали на базар! – радостно улыбнулась мне из полутьмы коридорчика мама.

Я ничего не ответил, и это ее смутило.

– Ма, можно я во дворе погуляю, – спросил мой маленький брат.

– Можно.

Брат тут же выскользнул за дверь, на волю, а мама, положив на стол в кухне сетку с хлебом, помидорами, огурцами и бутылкой базарного постного масла, которое так вкусно пахло, вошла ко мне в большую комнату.

– Что случилось, сынок?

Я молча протянул ей казенный листок.

– Прислали, – сказала мама каким-то не своим, а очень тусклым, безжизненным голосом. Помолчала, села на старенький венский стул и указала мне погасшими глазами на другой такой же стул у стола.

Я сел напротив мамы.

– Да, я давно подала запрос. Теперь ответили. Мне все равно, а для тебя важно.

– Что важно?

– Отца реабилитировали, для тебя это может быть важно в дальнейшей жизни. А меня прости. Как-то вышло само собой, что от Лены и от тебя мы все скрыли.

Мама не плакала и говорила вроде бы так спокойно, как будто умер не только мой отец, но и она сама умерла вместе с ним давным-давно и все поросло бурьяном.

– Я давно узнала о его смерти – еще до войны и до нашего переезда сюда, к Аде. Я ездила к нему в лагерь… под Краснотуринском, на Урале. Тебе еще годика не было, а у меня сразу пропало молоко, и всегда кормила тебя грудью тетя Нина, и я решила ехать. Ехать во что бы то ни стало. Сначала все были против: и моя мама, и мой отец Степан Григорьевич, и старшие сестры Дарочка, Нина, Валя, и старший брат Митя. Сначала были против, а потом согласились и стали помогать мне собраться в дорогу, главное, собрать деньги на посылку в лагерь для твоего папы. Мой отец Степан Григорьевич тогда работал грузчиком в Таганрогском торговом порту. Там был хороший коммерческий магазин, и вот он принес оттуда два маленьких фарфоровых бочонка рома, пять палок твердой копченой колбасы, шоколадные конфеты, папиросы «Кавала» – в Таганроге они иногда бывали даже в свободной продаже, эти греческие папиросы. Сестры насушили мне в дорогу сухарей. Я была особенно рада копченой колбасе. Когда пришли за твоим папой, я собрала ему сумку с едой и вещами. А в последнюю минуту увидела кусочек твердой копченой колбасы между рамами окна, на холоде. Я ждала тебя и в те дни жутко любила эту колбасу и пожалела отдать ему последний кусочек. Он всю жизнь стоит у меня перед глазами: темно-красный с белыми крапинками жира.

Почему так удивительно устроена молодость, что мы не расспрашиваем своих близких о самом главном? Не вникаем в подробности. Я, например, не поинтересовался ни тогда, ни позже, как и каким образом добралась мама до Урала, а там до нужного ей места? Откуда она узнала, в каком лагере ее муж, а наш с Ленкой отец? Откуда? Как? Понятия не имею, а спросить теперь не у кого.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: