– Проселком пойдешь – далеко топать по жаре – спечешься. А ты, милая, напрямки, вон тропинка лесом, не ты первая – показал мне на полустанке железнодорожник в форме, – рассказывала мама. – Я и пошла по той тропинке через лес. Шла-шла и попала в бурелом. Деревья, поваленные одно на другое, темно, страшно, пахнет прелыми листьями и очень сильно смолой – сосновой или еловой – я в них не разбираюсь, но запах одуряющий. На дворе белый день. Лето. Я в ситцевом платьице, в босоножках, а тут пробираться сквозь ветки, сучья. Тропинку потеряла, ничего не понимаю – куда идти, где я? Платье изорвала, босоножки сбила, реву и держусь за свой узелок – передачу для папы как за единственное спасение. Так и думала, что останусь в тайге навеки. Бог спас. Вдруг вышла я на колючку, и с самого неба как гаркнет:
– Стой, стрелять буду!
– Ой, дяденька, ой, родненький, – обрадовалась я, – не стреляй, дяденька!
Он слез с вышки, подошел к колючей проволоке. Я стала просить, его как мне добраться до ворот лагеря. А он стал спрашивать, что у меня в узелке. За два бочонка рома показал мне дорогу. Иди, говорит, направо, придешь на КПП.
– А что такое КПП?
– Контрольно-пропускной пункт. Пришла. А там мне говорят: езжай, откуда приехала. Я им: да как же так? Я столько добиралась, дайте хоть на пять минут мужа увидеть. Хоть передачу возьмите! Один сжалился, по виду казах, но без акцента: «Он у тебя политический?» Я киваю. Говорю фамилию, имя, отчество, год рождения. Он взял какой-то толстый журнал, полистал, поводил пальцем и, как я поняла, нашел нашу фамилию. Я так обрадовалась. Передачу забрали. Жду, жду, никто ничего. Постучала в окошко, вроде форточки. Они открыли, другие люди: не жди, нет его здесь, перевели в другой лагерь. Жара стояла адская. И тут я потеряла сознание. Как потом выяснилось, со мной случился глубокий обморок, часа на три, наверно. Очнулась в их медпункте, в «больничке», как называется он в заключении. Врач там был старенький, тоже заключенный, седой, в очках с одним разбитым стеклом, не выбитым, а разбитым. Придерживал меня под затылок, поил водой. Отпоил и говорит: «Нельзя этого говорить, но ты еще такая деточка, скажу: не ищи его, ни в какой другой лагерь его не перевели, месяц назад он здесь, у меня на руках скончался от скоротечной чахотки. Забили его». Потом я валялась в ногах у какого-то мордатого начальника. Умоляла показать могилу, взять земли. Он отпихивал меня сапогами и повторял одно и то же: «Москва слезам не верит». Тогда эта присказка была в ходу. Так и уехала я ни с чем, и как домой добралась, понятия не имею. Бог спас – иначе не знаю как. На лестнице, за дверью, раздался рев моего младшего брата. Я открыл ему дверь. Прекратив на минутку рев, он доложил мне, что разбил коленку, и показал, как течет его кровь, а потом заревел снова.
– До свадьбы заживет, – обнадежил я брата.
Он рвался показать свою рану маме, но я придержал его за плечо.
– Ма, где зеленка?
– В левом шкафчике, на кухне, – ответила мама ожившим голосом.
Я повлек брата за целительной зеленкой. Он снова прекратил рев и спросил меня вполне нормальным голосом:
– А она сильно щипает?
– Не щипает, а щиплет, – поправила идущая к нам из большой комнаты мама.
– Ничего, я подую на твою коленку, – заверил я брата, и мы все вернулись к будничной жизни.
А 30 апреля 1945 года я очень хотел увидеть, как вылупятся цыплята, но все прозевал, потому что смотрел около конторы соревнования брадобреев. А когда мне надоело смотреть, как дедушка Дадав, винодел Вартан и счетовод Муслим соревнуются между собой и я, наконец, вошел в дом, то цыплята так пищали, так веселились в большой картонной коробке, что я тоже засмеялся, наверное, от нашей общей радости обладания жизнью.
Коробка с цыплятами была прикрыта от яркого света моей бывшей рубашкой в розовую полосочку, очень ветхой, с рукавами, но без воротничка, который 29 февраля 1944 года раз и навсегда остался в железной пятерне конвоира.
Трудно сказать, почему в тот день я оказался не у деда, а у мамы. Не знаю. Иногда я оказывался у мамы, в самом центре города, в коммунальной квартире на третьем этаже, где мама и Ленка занимали одну небольшую комнату с окном на улицу.
Моя старшая сестра Ленка пришла из школы и распахнула окно, потому что ей было жарко. Погода стояла почти теплая. Взрослые еще ходили по-зимнему, а малышня уже бегала без теплых одежек.
– Смотри, чеченов гонят! – крикнула Ленка, высунувшись в окно.
Я посмотрел. Очень много людей, зажатых с двух сторон между солдатами и винтовками, стекало с горы на нашу улицу, пересекающую их путь под прямым углом. Если смотреть по ходу идущих с горы, то когда они упирались в нашу центральную улицу города – направо от них был городской сад, а налево дорога к станции и привокзальной площади. Пестрый поток мужчин, женщин, детей уходил налево.
– Они голодные, – сказала Ленка.
– А ты откуда знаешь? – возразил я, потому что всегда возражал Ленке.
– Те, которых гонят, всегда голодные, – рассудительно сказала моя старшая сестра Елена неполных девяти лет. – Слышь, а ты мамин вчерашний паек ел?
– Нет, а ты?
– И я не ела. Сейчас посмотрим. – Ленка подошла к облупленному шкафчику и вынула оттуда большую горбушку черного хлеба, завернутую в газету. – Есть!
Мы поняли друг друга без слов. Я взял протянутую мне сестрой большую горбушку и тут же вылетел за дверь квартиры и побежал вниз по ступенькам.
Когда я выбежал из подъезда на улицу, уже много гонимых спустилось с горки на нашу улицу и утекло налево. Я увидел, что скоро на горке их совсем не останется, и испугался, что не успею отдать голодным наш хлеб. Я со всех ног кинулся к текущей мимо толпе и за спиной конвоира ловко сунул горбушку прямо в чьи-то благодарные руки.
– Ух ты, сучонок, счас я тебя в строй вставлю! – в ту же секунду схватил меня за шиворот конвоир и чуть не изменил мою судьбу навеки. Он чуть приподнял меня за шиворот и хотел бросить в толпу гонимых. Но, какое счастье – бедность! Какое счастье – ветхая рубашонка! Я рванулся изо всех сил, и воротник остался в железной пятерне конвоира, а я упал на четвереньки, вскочил и пулей полетел к дому. Я пролетел через подъезд насквозь, выскочил во двор, откуда уже было видно море. Минут пятнадцать посидел за какой-то ржавой железной бочкой и, только удостоверившись, что никто за мной не гонится, пошел в квартиру.
Ленка не видела происшествия, потому что спросила:
– А где воротник? Ты где зацепился?
– Там, во дворе, об бочку, – сказал я, вспомнив железную бочку, за которой прятался.
– Как можно об бочку оторвать воротник? Ты что, дурак? – спросила Ленка.
– Сама дура. Там, за бочкой, железный крючок, – на ходу придумал я, почему-то остро чувствуя, что говорить правду нельзя. Если рассказать правду Ленке, то она расскажет маме, а мама испугается и заплачет. Потом мама расскажет все тете Нюсе, а она тете Моте, тете Клаве, Бабук, и они все испугаются и заплачут. Нет, правду про воротник нельзя говорить никому!
Вдруг в квартиру постучали. Я спрятался в шкаф, а Ленка пошла открывать.
Какая радость, какое счастье! За мной пришла тетя Нюся.
– Что-то на душе кошки скребли, подумала, дай пойду, – сказала тетя Нюся в темной прихожей. А я тем временем быстро надел фуфайку, и она ничего не заметила пока мы не дошли до нашего дома и волей-неволей мне пришлось снять фуфайку.
Я всем рассказывал про бочку и про крючок, наверно, они верили. И вот теперь моя старая рубашонка без воротника пригодилась, чтобы накрыть коробку с цыплятами. Я приподнял рубашку – цыплята были такие желтенькие, такие веселые, что я еще раз засмеялся от радости, и тетя Нюся, и тетя Мотя, и даже Бабук засмеялись вместе со мной.
С тех пор в моей жизни еще бывали случаи, о которых я никогда никому не рассказывал. Бывали, но очень немного.
Мой дед по матери Степан Григорьевич был двухметрового роста, плечист и силы недюжинной. В шестьдесят лет, накануне Большой войны, он работал грузчиком в Таганрогском торговом порту и носил по хлипким трапам по два мешка сразу – один на левом плече, другой на правом. Обычно это были мешки с зерном, иногда с солью.