– Все, ребята, по этим ценам я не беру. Есть другие варианты. Я уезжаю.

Закрыл папочку и не спеша вышел из высоких переговоров и действительно в тот же день улетел в Москву.

Тогда лететь до Москвы было сутки.

Переполох среди продавцов начался неописуемый.

Разгружать корабли и везти зерно обратно по месту было себе дороже. И тогда они начали продавать пшеницу чуть ли не по цене половы. И биржа все проглотила, то маленькими, то большими кусками.

Конечно, американская разведка не дремала, конечно, они все прослушивали, но ничего не услышали. И тогда американцы решили, что, значит, у русских есть какие-то сверхсекретные каналы связи – запустили же они спутник. Никому и в голову не могло прийти, что без согласования с Хрущевым, а то и без решения Политбюро один человек может взять на себя всю полноту ответственности и отказаться от закупки зерна на грани надвигающегося на страну голода. Все решили: не может. А он взял. И когда Владимир Сергеевич долетел до Москвы, оставленные и озадаченные им люди скупили весь хлеб по бросовым ценам. А Владимир Сергеевич остался жив-здоров, его не только не расстреляли, но даже оставили на должности и наградили орденом. А ведь чуть что пойди не так удачно – могли расстрелять за милую душу.

Такой же везучести и способности к своему собственному волеизъявлению, вроде бы вопреки здравому смыслу, был и мой Ада. Он и из Ростова уехал в связи с невероятными обстоятельствами. Что касается его перепугавшей и бодрствующих, и спящих реплики на вокзале, то сейчас она мне понятна: у него два сына были в неволе без вины виноватые. Да и слишком много он знал о власть предержащих, настоящего, подлинного, а не мифологизированного пропагандой. Помню, что когда Ада случайно что-то рассказывал о том, другом, пятом или десятом вожде, моя мама обычно от души вскрикивала: «Ой, Ада, что вы говорите! Уши вянут!» А потом выяснилось, что все, что говорил мой Ада, была житейская правда. До сих пор помню, что от него я впервые услышал такие имена, как Миронов, Думенко. А подавляющее большинство граждан и до сих пор их не слышало. Теперь, на примере Ады, я понимаю, что многие люди очень многое знали, но кнутом и железом их обучили помалкивать.

У Ады два сына были арестованы по всем известной пятьдесят восьмой, а сам он по политическим статьям никогда не привлекался. Трудно сказать почему. Наверное, его защищала репутация знаменитого картежника и человека, неоднократно привлекавшегося по статьям административным и уголовным. Собственно, с таким очередным привлечением, не знаю, за что, и было связано невероятное происшествие, с которого я начал. Как я сейчас знаю, Ада не был арестован, а только проходил по какому-то крупному делу в качестве свидетеля. Какой-то важный следователь вызвал его на допрос. Разговор у них что-то не заладился, слово за слово, и так сцепились, что следователь постучал Аде рукояткой нагана по голове, как следует постучал, до крови. В те времена непременным атрибутом всех мало-мальски важных кабинетов был граненый графин с водой, стоявший на столе. В ярости мой дед Адам мгновенно схватил за горлышко графин и дал им обидчику по голове. К счастью, воды в графине было немного и потерявший сознание следователь в дальнейшем остался жив.

А мой Ада, схватив наган, бросился к двери, в которой торчал ключ, и запер ее на два оборота. Затем он проверил наган – обойма была пустая, а на столе под стеклом лежал список высоких чинов. Тут же стоял черный телефон. Ада позвонил самому верхнему из списка. Тот неожиданно ответил сам, а не секретарша.

– Я Белый Адась, – сказал Адам.

– А-а, привет!

Ада коротко объяснил ситуацию.

– Сейчас буду. Никому не открывать. Я в соседнем здании. Жди.

– Пароль? – спросил мой опытный дед.

– Якорь.

– Отзыв: цепь.

– Жди.

В результате мой Ада был отпущен домой, притом в местном медпункте освидетельствовали его рассечение на голове и сделали перевязку.

А следователь попал в больницу, а потом тоже освобожден, но от должности: «за нарушение социалистической законности».

Выяснилось, что следователь и прокурор, которому позвонил Ада, – злейшие враги. Таким образом, мой Ада спасся и немедленно уехал в Дагестан, который знал и любил с молодости.

XXXIX

За долгие годы он потемнел и засалился, но я до сих пор пользуюсь тем бумажником из хорошей светло-коричневой кожи, что подарил мне Ада, когда я окончил университет. Как человек рисковый, а значит, обязательно суеверный, он вложил в одно из отделений портмоне зелененький трояк как гарантию того, чтобы у меня не переводились денежки. Не знаю, как будет дальше, но пока зелененький советский трояк как бы стоит на страже моих материальных интересов и худо-бедно, но не позволяет свалиться мне за черту.

На лицевой стороне бумажника-амулета выдавлен символ Вильнюса – башня Гидеминаса, а сверху написано по-латыни viliniaus. Как я сейчас знаю, это Западная башня Верхнего Виленского замка, что стоит на Замковой горе, возвышающейся аж на 142 метра над уровнем моря. Почему я так подробно на этом останавливаюсь? Да потому, что, как я сейчас знаю, моя Бабук, она же по паспорту Мария Федоровна, а на самом деле Мария Фердинандовна, была наполовину литовкой, наполовину немкой, а выросла и жизнь прожила среди русских, поляков и греков.

Я уверен, что, даря мне литовский бумажник, Ада не имел в виду никаких намеков, просто попался в магазине хороший бумажник из Прибалтики, он и купил его в подарок внуку.

Что было у меня тогда в бумажнике?

Портреты дочерей, Татьяны и Зинаиды. Загранпаспорт. Зеленый советский трояк. Небольшая советская и маленькая греческая денежки. И еще у меня там лежал заветный прямоугольничек, вырезанный из ученической тетради в косую линейку и с одной стороны покрытый разборчивыми каракулями моего любимого Ады, исполненными химическим карандашом, видно, перед войной они были в ходу.

Я прихватил с собой от пиршественного стола большой высокий стакан сорокапятиградусной ракии да и не поскупился налить его почти полным. Пригревшись на солнышке и разомлев, я выпил за Бабук, за Аду, за тетю Нюсю – за всех, кто был уже не на Земле, а в земле. Потом достал из кармана легкого пиджака бумажник с башнею Гидеминаса, вынул из него заветный прямоугольничек, почти квадрат. Давным-давно я вырезал его из листка тетради в косую линейку, листка, на котором было написано письмо Ады к моей маме. Я когда-то нашел этот листок между страницами «Анны Карениной», в самом начале ее четвертой части. И вот теперь, на теплых камнях древнего амфитеатра, под голубыми небесами великолепной Греции я в который раз прочел отчетливые каракули моего деда, не разделенные ни знаками препинания, ни заглавными буквами:

«зина

тибе сдес буде лутше и детям спокой

бабук будит нянчит и карова

немецка дает малака литрав 30

я для внукав ни пожалею

сдес я первый чилавек кормим

свиню англиску на пудов 20

приижай нимедлина

ада»

Я человек не скорый на слезу, а тут бережно положил квадратик с письмом-реликвией на свое место в бумажник и стал тихо, радостно плакать. Наверное, я много выпил, наверное, ракия действительно «деликатный напиток», как выразился при моем посещении портовой таверны официант Александр с фиолетовыми глазами Александра Македонского. Возможно, все это так, но думаю, что не совсем так.

Я тихо плакал, и у меня с души как будто сдвигалась каменная плита. Я плакал не о том, что умерли Бабук, Ада, тетя Нюся, моя мама, что неизвестно куда делась тетя Клава с ее вечным фингалом под правым глазом, не о том, что тетя Мотя уехала куда-то в Донбасс к младшей сестре. Нет, я не горевал по своим родным, а плакал от счастья, что мне выпала доля жить вместе с ними на этой земле. Гуртом – как говаривала моя дорогая тетя Мотя.

Как-то само собой вспомнился мамин рассказ о нашем приезде к Аде, в тот самый саманный дом на берегу поросшей ежевикой канавы, где прошло мое детство.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: