Можно ли было избежать подобного жребия?

Да. Но для этого надо было оказаться душой «в нашей буче, боевой, кипучей» – той самой, которую заварили «урки и недоучки».

Кажется, сейчас мы упремся в главную неразрешимость.

А те благородно воспитанные и высоко образованные господа офицеры, которые, пятясь, сдали Россию уркам и недоучкам, помнят ли, от кого сами-то происходят?

«…И всегда, всякий раз История Государства Российского пишется заново, новыми холуями… а разве с Романовыми было не то же самое, что и с нынешними владетелями живых и мертвых душ? Они ведь тоже начали писать историю страны с 1613 года, повесили наследника престола, трехлетнего Ивана, и начали… Боже, неужели так будет и после советской власти?..»

В том, что советская власть – ненадолго, мать Машеньки и Сашеньки, графиня Мерзловская, в девичестве Ланге, в укрывище Галушко, не сомневается. Она сомневается в другом: «Что будет после? Будет ли лучше?»

Вацлав Михальский, которому судьба дала увидеть конец Советской и установление антисоветской власти, отвечает на вопрос своей героини так:

«Когда страной правит одна банда, государство считается тоталитарным, а когда по очереди две или больше – демократическим».

Утешившись таким образом, давайте возвратимся к тем «ополоумевшим» русским, которые в 1917 году захватили Россию, а в 1920-м обратили в бегство неополоумевших, в том числе благородных белых адмиралов, чьи дочери стали несчастными. Откуда такая «бездна народного безумия»? С чего это в народе вдруг объявилось столько выродков, «способных к палачеству»? Их что, прислали в Россию в запломбированных вагонах? Или эти, присланные, всех остальных – «одурачили»?

Одурачили. Только не они…

…А те, что научили их задавать себе и окружающим вечные вопросы, на которые нет ответов, настроили жить «где-то в светлом будущем».

«Ах, это светлое будущее – сколько вреда принесло оно русским, эти вечные наши разговоры о светлом будущем, что-то вроде подслащенной отравы…»

И в 1917-м?!

«…и в 1917 году народ не белены объелся, а именно пустопорожних разговоров о светлом будущем. Русские классики тоже здесь поработали, тоже невольно приложили руку… Если бы Чехов…»

Ну вот. И Чехов. Автор любимейших «Трех сестер», чуть не наизусть выученный, спасающий души и в знойной предвоенной Сахаре, и в знобкой предвоенной Москве.

«…Если бы Чехов дожил до революции, то наверняка остался бы в России, и его бы шлепнули в Крыму или сгноили в темнице в порядке благодарности за беседы о светлом будущем».

Всё! После такого удара не встают.

Интересно: а если бы Чехов и другие русские классики, выкинутые победителями на помойку и вытащенные побежденными в ларь, – если бы не заморочили народ эти умники своими химерами, какие дети природы бродили бы теперь в описываемом пространстве, какие урки гуляли бы «в заповедных и дремучих страшных муромских лесах» и какие другие урки наводили бы здесь свои порядки?

– Мы свои, свои! – кричат узники Освенцима освободителям. А те им: – Кто вы такие – не знаем!

Семнадцать левых сапог подсчитывает молодой писатель Михальский, мучительно думая, что с этим делать.

Думает и маститый писатель Михальский. «Одинокому везде пустыня… Для радости нужны двое». И терпеливо ведет двух сестер по медленно сближающимся маршрутам. От весны в Карфагене 1921 года к весне в Праге 1945-го.

А мы остаемся в плену проклятых вопросов, им перед нами поставленных.

В своем плену.

Что ни говори, а Михальский – белая ворона в современной прозе. Или – мамонт, если искать ему более монументальное измерение. Обязательно – белый. Если учесть истоки повествования, сразу же твердо нащупанные в бело-красном месиве Гражданской войны.

Дело и в самом жанре. Писать многотомную эпопею и публиковать ее на протяжении десяти лет – в ситуации, когда литература пляшет на ежегодных счетах купли-продажи, и тексты бывают рассчитаны на сезон (успеть распродать!), и стилистика выворачивается наизнанку (только бы заявить о себе на рыночном аукционе – перехватить внимание – успеть!).

Чтобы в этой ситуации писать том за томом историю двух сестёр (мысленно молясь на автора «Трёх сестёр» с его загадочной невозмутимостью) – тут надо иметь, кроме упрямого авторского героизма («героищизны» – польские предки в чести у Вацлава), еще и казачью боевую неуёмность (казачьи предки – тоже в чести). Не говоря уже о чисто русской всеотзывчивости, неотделимой от самоотверженности, когда чужое делается своим, потому что свое братски (или вынужденно) поделено с чужими…

Но, похоже, что на шестом томе Вацлав Михальский все-таки завершает эпопею.

«Ave, Maria!»

От победных майских дней 1945 года действие перетекает в осень 1948-го, к Ашхабадскому землетрясению, потом к полету Первого Спутника в 1957 году, потом к «смуте» 1990-х (по ходу которой предполагается и время, предуготованное «смуте» в истории, и срок ее окончания – начало XXI века). Действие, охватившее таким образом век XX, завершается в самом начале века XXI, когда у гроба старшей сестрички почти случайно оказывается старенькая младшенькая, и вековое странствие душ (и тел) друг к другу вроде бы завершается…

Странствие – через «весь мир».

В ходе этого странствия к Бизерте времен Первой мировой войны и Севастополю времен Великой Отечественной добавляются, помимо глубинок Советской России, «глубинки» Северной Африки, а также Франция, Португалия и – отдельными штрихами – Америка.

Поневоле (впрочем, почему поневоле? – по воле автора и встречной согласной воле читателя) размах-разброс действия навевает мысль о художественной модели «вселенского» прицела, об осмыслении путей истории, о человеческой жизни как таковой, то есть о смысле ее мучений.

Смысл этот взвешивается с помощью великих душезнатцев (от Ювенала, считавшего утрату смысла жизни ради самой жизни – вечным позором, до Толстого, видевшего смысл жизни в самой жизни, и до Достоевского, учившего любить жизнь больше, чем ее смысл) – тогда становится понятно, что две сестры, мысленно ищущие друг друга на протяжении всей жизни, ищут у Михальского не просто друг друга, но… смысл. Смысл того, что с ними случилось. Смысл того, что произошло с жизнью вокруг них. Смысл того, что было и будет на этой земле.

Так есть смысл или нет смысла?

Вроде бы есть. Встречаются сестры на последней странице шеститомной эпопеи. Всю жизнь чаяли, мечтали, боялись и жаждали встречи, ничего друг о друге не знали: старшая запомнила младшую на руках у матери (еще миг – и белый флот, отчалив от Крыма, увезет старшую в изгнание; младшая старшую вообще не запомнит: останется в СССР, вырастет, станет мастером спорта, пройдет фронт и, зная о старшей сестре, не решится ее разыскивать. Как и старшая – младшую – чтобы ей не навредить).

Так преодолели ли сестры эту сценографию абсурда, эту фантасмагорию расколов и столкновений, эту пустыню страшного века?

Преодолели.

Как?

Уже глубокой старушкой, в оттепельно-контактные времена, младшая почти случайно, в ходе отпуска внучки, взявшей ее в поездку, попадает с ними в Бизерту и – почти случайно же – оказывается в тамошней православной церкви на чьем-то отпевании. Плохо расслышав, переспрашивает имя усопшей.

И слышит имя своей старшей сестры.

Схватившись за руку внучки, младшая, потрясенная, протискивается к гробу и видит маленькую фигурку с бумажным венчиком на лбу.

Вот я и спрашиваю: эта встреча – за гранью всякой мыслимости, за старческой чертой, за пределами сил – это увенчание жизненного пути? Или это бесовская усмешка «нечистого», сунувшего венцу человечества бумажный венчик на чело?

Что должен думать Вацлав Михальский, доведя пути своих героев (и прежде всего героинь) до такого апофеоза? Где тут смысл и где пародия на смысл? И что такое реальность с ее всамделишными миражами и туманными призраками, убивающими насмерть?

И в конце концов: есть ли хоть какой-то общий смысл в этих переворачивающихся обстоятельствах?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: