Да, есть, отвечает Михальский. Нет, нету, – тотчас добавляет. И варьирует это двойное мироощущение словами младшей героини:

«У меня нет сил на вранье, а еще меньше сил на правду».

Ни Ювенал, ни Толстой с Достоевским в этом состоянии не прибавляют сил. Разве что Чехов? Который сказал, что между понятиями «Бога нет» и «Бог есть» лежит поле, которое каждый должен перейти сам?

Переходя поле вслед за сестрами, Михальский повторяет:

«Сказать правду невозможно и солгать невозможно».

А может, это мы так приближаемся к ответу? Может, правда – это правда ее невозможности?

Прослеживаю дальше мироощущение, зафиксированное в шести томах эпопеи.

Жизнь непредсказуема. Но в этой непредсказуемости все без конца повторяется в формах, изумительно, издевательски симметричных. И притом контрастных до неправдоподобия. То ли это «да», то ли «нет».

Каждое мгновение человеку приходится выбирать между «да» и «нет». За переделами мгновения жизнь течет так, что эти «да» и «нет» преследуют человека бесконечно. Каждая ситуация настигает человека по-своему, но от магии зеркальной похожести спасения нет. Михальский старается разгадать эту магию, работая на контрастных подобиях.

Он, например, точно фиксирует (с учетом поясного времени) час трапезы обеих сестер, чтобы в этой одновременности получше действовал контраст: что едят там и что тут. И что пьют, конечно.

С питием проще: на Руси пропуском к задушевности служит добрый стакан самогона, по опустошении которого звучит третий проклятый вопрос бытия: «Ты меня ув-важаешь?» Обитатели Запада в это время смакуют винтажное порто с его изумительным послевкусием и решают вопрос о том, в каких случаях дессертное порто уступает сухому марки Мердок.

А с запахами? Тут все измеряется привычной на Западе «Шанелью», которую по-боевому осваивают наши послевоенные генеральши, и тут – внимание! – в музыке сфер опять обнаруживается бесовская хитрость: Мерзловская-старшая советует душиться «чуть-чуть за ушами», не более, к коему совету вынуждены прислушиваться новопроизведенные советские модницы… Общероссийский же запах? Он остается в диапазоне «угольной гари и пропитанных мазутом шпал».

У Михальского столь тонкая и хитрая нюансировка этих подробностей быта, что лучше не попадаться ему на крючок.

Например, 10 октября 1948 года. Очередная зеркальная трапеза. В Париже подана на завтрак чашка кофе со сливками (при непременной реплике: «Отличный кофе!») и свежие круассаны «с душистым нормандским сливочным маслом и абрикосовым джемом». А в Ашхабаде в этот час… ты уже ждешь по контрасту какой-нибудь затирухи из жмыха… Врешь: в Ашхабаде на обед: «украинский борщ со злым красным перцем по желанию, жареная на углях баранина и холодная московская водка в запотевшей бутылке».

Откуда такая роскошь? А трапеза происходит среди развалин города, уничтоженного землетрясением, среди десятков тысяч неубранных тел погибших, среди десятков тысяч покалеченных, которых надо срочно спасать… Хирурги для этого должны иметь силы, поэтому кормят их по особому рациону… а вокруг – пустошь… рухнувшие стены тюрьмы, зэки, похватавшие в разбитых милицейских отделениях оружие…

Так и хочется завершить художественное взаимовглядывание кушающих горькими словами: «Что, съели?»

Михальский не хочет знать тупых и предсказуемых пропагандистских контрастов, он чуток к мельчайшим деталям, которые контрастируют непредсказуемо. В толпе детей, спасенных из-под развалин, он замечает восьмилетнего мальчика, потерявшего мать и двух братьев, ему предсказано блестящее будущее и золоченые памятники при жизни.

Следует сноска, мелким шрифтом: «речь идет о Туркменбаши».

Что вы должны почувствовать, прочитав эту лаконичную справку? Желание остановить страшную поступь реальности? Вернуть этого мальчика в «счастливое детство»? Это немыслимо, невообразимо. Это кощунственно, наконец.

Надо вытерпеть, вынести чугунную поступь реальности. А кому что суждено в ней: кому золотое царствие, а кому мародерская пуля в затылок, – не угадаешь.

Самое страшное – даже не горы трупов, а горы ампутированных конечностей, которые на носилках вытаскивают из палат санитары.

И именно мародер – безликий, неуловимый, статистический убийца – кажется в картине Михальского настоящим вершителем личных судеб.

Бытие идет вперед тяжелыми, смертельно-неотвратимыми шагами. Свои и чужие разделены фронтами. Гибель влетает воющим снарядом, так что в воронке остается только «левый сапог».

Но на микроскопическом, «молекулярном» уровне этого убийственного бытия действуют… ну, я же сказал: безликие мародеры. По обе стороны фронта. Без имени, без памяти, без смысла. Возникают непредсказуемо и исчезают бесследно, оставляя жуткое ощущение воли (или свободы?), гнездящейся в потаенных складках бытия – именно потому, что в открытую там негде гнездиться.

Эти вестники дикой воли возникают (и исчезают) у Михальского, как призраки. Гибель висит над людьми так безымянно, что в лучшем случае будет сноска (кому гибель от мародерской пули, кому золоченые памятники). А если все-таки спасли человека, от которого вроде бы один левый сапог оставался у воронки, то… на горной тропе выворачивается безымянный камешек, и от жизни, которой было посвящено шесть томов романа, – остаются в памяти близких только «трагические глаза»… и никакого описания похорон.

Жизнь и смерть обмениваются жертвами в молчании. Словно компенсируя эту немоту, Михальский живописует повседневный быт своих героев (по обе стороны «железного занавеса») с такой скрупулезно выверенной щедростью, что она кажется иногда чрезмерной, – но эта неукоснительная действительность бытия ежедневно лезет в глаза, чтобы обернуться гибелью, не имеющей ни имени, ни причины… Глаза все равно «трагические».

Это мироощущение проходит лейтмотивом через все шесть томов эпопеи Михальского вплоть до самого финала.

«Век шествует путем своим железным». Он, как катком, подавляет всех. Десятки и сотни обстоятельств ложатся так, что человеку только и остается примириться с происходящим.

«Так карта легла».

Или – более возвышенно:

«Бог располагает».

Или менее возвышенно:

«Судьба ведет. Взяла за шкирку и повела».

Угадывать, куда повела, бессмысленно.

«Жизнь летит и сметает всех в одну кучу».

А смысл, смысл?!

В смысл можно верить.

«Все не зря в этой жизни, все переплетается и скручивается самым причудливым образом».

Можно не верить.

«Такая жизнь у нас крученая…»

И никто не виноват. Лучше не загадывать, снаряд ли дальнобойный прилетит по твою душу или пуля мародера.

Фатален ход исторических событий. Так было, так есть и так будет.

«Человечество необучаемо».

Но в порах, в капиллярах этого необучаемого человечества зло и добро прячутся непредсказуемо. И наоборот, спасение придет, когда не ждешь. Добрый человек может явиться тебе на помощь среди развалин Севастополя или Ашхабада так же неожиданно, как может и пройти мимо… а то и доканать мародерски… впрочем, чаще – помочь и спасти. По непредсказуемой, чисто русской «логике души».

«В жизни Александры Александровны не раз случалось так, что в трудных обстоятельствах ее выручали случайные люди, лишь соприкоснувшиеся с ней, казалось, только для того, чтобы поддержать; эти люди вдруг возникали из небытия и, сослужив ей верную службу, навсегда исчезали из ее судьбы. Она всю жизнь помнила каждого из них, они были для Александры Александровны как знаки свыше, как посланцы от ее ангела-хранителя».

Но если отдельный человек в этой «куче» вынужден полагаться на ангела-хранителя, то куда трагичнее этим же людям, когда они втиснуты в социальные цепи, в воюющие армии или, что еще страшнее, если они оказываются во главе армий.

Михальский прикован к судьбам таких невольников истории, хотя часто опускает эти судьбы в сноски, видимо, чтобы не мешать двум главным героиням мечтать в этом хаосе о встрече. Сноски, обширные и фундированные исторически, интересны настолько, что хочется их извлечь из мелкого шрифта… но воля автора – повторяю – закон. Да и действуют такие «герои сносок» именно по закону возмездия, а не потому, что судьба непредсказуемо тащит их за шкирку. Закон тут действует безапелляционно. И равен смертному приговору.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: