– Сейчас вспомнила: пулевое проникающее ранение правого легкого на уровне четвертого и пятого ребер, сквозное пулевое ранение задней трети правого плеча…
– Это диагноз, – с детской обидой в голосе сказал генерал. – Ладно, извините, – и он отошел вручать медаль «За освобождение Праги» следующему награжденному – этой медали удостоились все госпитальные, всех чинов и должностей.
Она и вправду вспомнила его левое легкое – она его расправляла…
Странно, но от прикосновений маленького генерала, от его явной робости Александра вдруг впервые за годы после исчезновения из ее жизни Адама почувствовала себя женщиной.
Ираклий Соломонович пытался оставить начальство на обед, но генерал со свитой уехали, даже не попрощавшись толком ни с Иваном Ивановичем, ни с Папиковым, ни с Александрой, а только козырнув всем на прощание уже от виллиса, в который садились.
Ираклий Соломонович накрыл праздничный стол во дворе госпиталя – никто не был обойден вниманием, и это делало праздник волнующим.
– Ваша работа? – спросил Александр Суренович Ивана Ивановича за третьей. – Я обратил внимание, как часто вы ездили в штаб армии всю вторую половину мая и весь июнь.
– Насчет генералов почти не моя, а за остальным, конечно, я проследил. Если бы кого-то обошли, лучше было бы?
– Не лучше, – сказал Папиков, – будь здоров, товарищ генерал-лейтенант.
– Буду, товарищ генерал-майор, – в тон ему ответил Иван Иванович.
Обмывали ордена и медали, макая их металлические части в стаканы с разведенным спиртом, с новых погон свинтили звездочки и тоже обмывали отдельно.
– Генералам нашего госпиталя слава! – крикнула Александра.
– Слава! Слава! Слава! – троекратно подхватил хор голосов.
Все чокались, невзирая на чины и должности, все были счастливы.
– Ну вот, и гостинцев нам прислали, – сказал Папиков, – так что зимовать будем здесь.
– Перезимуем! – весело подхватила Наташа, которой зимовать здесь с Папиковым было совсем неплохо.
«Бедная моя мамочка», – подумала Александра.
Когда Ксенина мама или бабушка по отцу случайно встречали на улице Алексея-пастуха, они демонстративно отворачивались от него, а зря: если бы присмотрелись, то поняли бы, что давным-давно он совсем не тот Леха-пришибленный. Положение Ксении скоро стало понятно обеим женщинам, и они смирились, а Алексея простить не могли. Иначе как «старым дурнем» бабушка его не называла, а что касается Ксениной матери, то она деликатно помалкивала: во-первых, Алексей был ее ровесник, а во-вторых, она сама родила Ксению в неполных восемнадцать и читать мораль ненамного опережающей ее саму дочурке было как-то неловко. Ситуация осложнялась еще и тем, что между невесткой и свекровью были традиционно не лучшие отношения: ни по поводу Ксении, ни по поводу Алексея они до сих пор так и не поговорили между собой начистоту, что дополнительно усложняло их и без того нелегкие отношения друг с другом.
Игра в молчанку давно угнетала Ксенину бабушку, маму, саму Ксению, Алексея и Глафиру Петровну, – каждому было что сказать, у всех накипело на сердце, все понимали, что дальше тянуть нельзя. Мама и бабушка Ксении преподавали в двух разных школах поселка русскую литературу, и в ноябре в девятых классах они как раз проходили с учениками понятия «текст» и «подтекст». Так вот, этого самого «текста» в их общении друг с другом было совсем немного, притом легкого, наполненного лишь простеньким бытовым смыслом, а «подтекст» нависал над душой каждого тяжелой глыбой, из-под которой не то что вылезти, которую тронуть было боязно.
Гибель Ивана подействовала на поселковых удивительным образом: и старые, и малые враз прекратили злословить по поводу Лехи-пастуха и Ксении, отныне все приняли их отношения всерьез и сочли законными и естественными. Ксении в феврале 1946 года должно было исполниться шестнадцать лет – по меркам того степного южного поселка, где они жили, возраст, вполне подходящий для замужества.
Ксенины бабушка и мать были пока не на стороне влюбленных, поселковое общество как бы дало добро, Иван Ефремович Воробей и его дружок Витя-фельдшер не видели в происходящем ничего предосудительного, а Глафира Петровна даже за Ванька не держала обиду на Ксению: «Не мучься, Ксень, он бы усе рамно нарвався, ни седня, так завтрева, така яго планида». Глафира Петровна всегда говорила на смешанном русско-украинском языке, и все прекрасно понимали ее.
Ксения оформилась в вечернюю школу при комбикормовом заводе. В поселке действовало две дневные школы и одна вечерняя, а преподаватели были в ней из дневных школ, поэтому Ксениным маме и бабушке не стоило труда договориться с коллегами о том, чтобы круглая отличница с первого класса Ксения Половинкина посещала только письменные контрольные работы. К пятнадцати годам Ксения прочла многое из русской классической литературы, читала и кое-каких зарубежных авторов из того, что было в поселковой библиотеке, – книга всегда была и для бабушки, и для мамы важной частью их жизни, жизни на самом деле очень скудной, а с любимыми книгами даже и богатой. Что же до точных наук, то они давались Ксении с лету, тут она уродилась в отца, математика, не доучившегося из-за войны и раннего брака. С химией, физикой, алгеброй, геометрией она управлялась, как никто в школе, бывало, учителя просили ее «решить задачку», и она решала их очень быстро и точно. Если раньше недюжинные способности внучки были гордостью бабушки, то сейчас, в новой ситуации, они же стали ей дополнительным укором.
– Была бы какая-то дура, ну и брюхатила бы себе на здоровье! – причитала бабушка. – Боже мой! Что будет? Боже мой!
– По-вашему, только дуры могут родить? – бесцветным, но довольно ехидным голоском отвечала ей невестка. – А умным что делать? В монастырь? Так их сейчас нет.
– В институт, в люди выбиваться, отцу не удалось…
Тут бабушка умолкла, почувствовала, что зашла слишком далеко.
Миролюбиво смолчала и невестка. Так они и жили.
Дело шло к зиме. В конце октября выпас коров прекратился – трава в округе была почти вся вытоптана и съедена, а дожди зарядили изо дня в день. Алексей со своими коровами перебрался в коровник и работал теперь там с зари до зари.
В октябре шли беспрерывные обложные дожди, темнело рано, тоска надвигалась вселенская, но тут стали прибывать в поселок первые демобилизованные, и жизнь забурлила гулянками, истериками вдов, промолчавших всю войну, заливистым, порой беспричинным девичьим смехом на улицах, а в клубе комбикормового завода играл теперь на трофейном аккордеоне одноглазый танкист со следами ожогов на юном лице и ширкали сапогами по щелястому полу разучившиеся танцевать кавалеры, которых и было-то всего ничего, а больше танцевали друг с дружкой дамы – «шерочка с машерочкой». Опять бойко пошло в ход это присловье, залетевшее к нам, в Россию, еще с первой Отечественной войны с французами, залетевшее вместе с «шаромыжниками» и «взять на шару», то есть – даром.
Речка Сойка наполнилась дождевыми водами и стала не просто речушкой, а настоящим бурным темно-серым потоком. А дожди все шли и шли, и не было им ни конца, ни края. Зато голова теперь почти не болела у Алексея, вернее, болела, но уже не в прямом, а в самом что называется переносном смысле. Как быть? Ответить на этот вопрос с каждым днем становилось все трудней и трудней. Он еще не поговорил напрямик ни с Ксенией, ни с Глафирой, ни с Ксениными мамой и бабушкой. Они молчат, и он молчит, но кому-то ведь надо начать… И начинать надо ему, хватит дураком прикидываться…
Весь день он проводил в коровнике, Ксения приносила по непролазной грязи ему обед, в конце ноября он запретил ей это делать, с этого и начался их долгожданный прямой разговор в коровнике, где крепко пахло навозом, соломой, пойлом на подсолнечном жмыхе, известкой, которой Алексей вчера выбелил стены по приказанию Ивана Ефремовича Воробья: «чтобы мышей не было».
– Тебе нельзя лазить по этой грязи, не дай бог, поскользнешься и упадешь. Больше не приноси мне обедов.