Игриво ржанул жеребенок, звучно екнула селезенка у молодой кобылы, с живым, веселым шорохом просыпались на дорогу конские яблоки – остро, радостно пахнуло в комнате конским навозом.

Она не знала, отчего вдруг людям, проживающим на соседних улочках в глинобитных частных домиках с плоскими крышами и крохотными двориками-загородками, отчего вдруг этим людям разрешили держать лошадей. И как они не побоялись этим разрешением воспользоваться? Ведь уже должны знать по опыту: насколько трудно вновь разрешить, настолько легко запретить. Достаточно сказать «не положено», и сразу все встанет на свои прежние места, и не нужно никаких объяснений. М-да, непонятно… И главное, для каких нужд они теперь используют лошадей? Везде ведь, куда ни глянь, снуют разномастные и разнопородные автомобили, выхлопывая синий вонючий бензиновый дым или не менее вонючий черный дым солярки. Непонятно. Но так или иначе лошади появились здесь, на окраине старого города. Появились и стали для нее, а может быть, и не только для нее одной, той бескорыстной, надежной радостью, к которой привязывается душа и потом ждет ее неусыпно. Вот так процокают они за окном, и сразу легче душе под ее бременем. И сердце бьется ровней, и дышится глубже, и не такая уж беспросветная тьма впереди – кажется, есть еще во всем, что осталось, хоть какой-то смысл, неизъяснимый, темный, но все-таки смысл. Всякий раз, провожая чутким слухом замирающее вдали милое цоканье копыт, она думает примерно одно и то же: «В ночное. За город. К самой горе. Километра четыре – для лошадок это пустяки».

На узкой пятикилометровой полосе земли между горой и морем прошла вся ее молодость, вся жизнь до старости, здесь она родилась, здесь и умрет.

Море было мелководное, бурное и когда-то самое рыбное едва ли не на всей земле, а теперь основательно обнищавшее; гора – невысокая и длинная, похожая на стол, накрытый скатертью до самого пола, когда-то густо заросшая крепкими деревьями и низовой зеленью, а теперь почти лысая. Днем – зеленовато-бурая, с еле заметным издали чахлым дубнячком на плоской вершине и редкими кустами боярышника и кизила, скупо разбросанными сверху донизу. Ночью – почти фиолетовая, с остро сверкающими россыпями огней трех аулов, в прошлом тоже богатых, известных великим путешественникам вроде Марко Поло, а теперь поглощенных городом, которого в те давние времена и в помине не было.

Мысленно провожая в ночное лошадей, она невольно вспомнила об их длинноухих собратьях ишаках, некогда заполонявших город и окрестные аулы. В каждом дворике было по два-три ишака – на них исполнялась масса всякой тяжелой работы. Но вдруг вышел антиишачий закон, и, чтобы не платить непосильного налога, хозяева прогнали своих вековечных помощников со двора.

Всякий раз, когда в ее присутствии кто-то холуйски восхвалял прошлое и брюзгливо неудовольствовался настоящим, она вспоминала тот ишачий исход. «Не помните? А я помню. Сейчас ведь даже не верится, что такое было возможно… – Она укоризненно улыбалась собеседнику, снимала очки с толстыми стеклами, протирала их белоснежным батистовым платочком, нервно дунув в мундштук папироски, закуривала всегдашний свой „Беломорканал“. – Не верится? А ведь было…»

Да, было. Стада одичавших, голодных ишаков ревели в зимних полях за городом с утра до ночи и с ночи до утра. Стаптывали виноградники. Грызли штакетник в окраинных палисадниках. Оскаленные, как собаки, длинными желтыми зубами тянулись к людям, и настоящие слезы катились по их длинным мордам. Так и мучились, пока не околели все до единого на радость тысячам шакалов, сбежавшихся с окрестных гор и пировавших до самой весны.

Раньше она считала, что рисунки Гойи страшный бред, а после той ишачьей истории поняла – правда. Наверное, и в Испании было когда-то что-то похожее.

За стеной снова грохнуло, и наступила мучительная тишина – потенциальная пауза…

Не дожидаясь продолжения музыки, она встала с постели, прошлепала босыми ногами на кухню, взяла швабру с длинной ручкой и постучала в стену в том месте, где когда-то был общий на две квартиры дымоход и кладка шла всего в один кирпич. Зная по опыту, что Клавуся больше не станет вынуждать своего сына музицировать, она отнесла швабру на место, зажгла газовую конфорку и поставила разогревать чайник с красными маками по белому эмалированному полю. Воды в чайнике было немного, и скоро он зашумел, ожил – газовая горелка давала мощное пламя. Стоявший в уголке кухни большой красный газовый баллон был еще полон – теперь, когда она жила одна, ей хватало этого баллона надолго.

Мыши перестали скрестись в шкафчике – они были воспитаны не хуже Клавуси и никогда не мешали хозяйке квартиры пить ее полуночный чай. Голубая корона газового пламени достаточно хорошо освещала свежевыбеленную высокую, большую кухню – теперь, во всяком случае в домах общенародного типа, таких не строят, подумала Анна Ахмедовна, а зря не строят. В хорошей, крепкой семье кухня самое уютное местечко в доме, самое теплое, не только в физическом, но и в душевном смысле этого слова. Хорошая кухня роднит семью, смягчает нравы. А хорошая семья и для государства не последнее дело.

Из раскрытого настежь окна вместе с мягким ласковым воздухом летней ночи падал свет от дворовых фонарей. Его желтые полосы причудливо переламывались на широком белом подоконнике и съезжали с него на пол, как с горки. Пол был до того чистый, что сухие, босые ступни хозяйкиных ног радовались атласной прохладе и едва уловимой выпуклости старых надежных досок, покрытых за тридцать с лишним лет многими слоями краски.

В обычные летние дни, когда дул северный ветер «Иван» или стояло безветрие, она протирала полы в квартире два раза на день, а когда дул наполненный песком и пылью горячий южный ветер «Магомет» – по три-четыре раза, и это при закрытых наглухо окнах.

Сын посмеивался, говорил, что у нее психоз, и всегда повторял при этом старую шутку: «Никто не знает, откуда берется пыль и куда деваются деньги».

Пыль приносит ветер.

Деньги, как вода в песок, уходят в семью.

А когда нет семьи, они почти не уходят. Нельзя ведь считать те крохи, что платит она за квартиру, за электричество, за паровое отопление, радио, воду, которая, кстати сказать, так и не поднимается на ее второй этаж и приходится носить со двора от колонки. Нельзя считать и то немногое, что тратит она на свое скудное питание. Скудное не потому, что жалко денег, а потому, что одна много не съешь.

Первые годы без сына она питалась всухомятку. А теперь, примерно раз в две недели, устраивает праздничные воскресные обеды: варит суп или борщ, делает котлеты или долму (последнее только в сезон свежих виноградных листьев – соленые она не жалует), но одна никогда не ест, всякий раз приглашает Клавусю с Колечкой. А они едят так шумно, что хоть святых выноси, и уже через пять минут она обычно не рада своим гостям, в ней вспыхивает против воли старческое раздражение, она готова выставить толстую Клавусю за дверь или, во всяком случае, сказать ей в глаза, что женщине с высшим образованием, а тем более врачу, не пристало так чавкать и хлюпать за столом, а будущему Ойстраху не следует лазить в борщ руками и тут же вытирать их о штаны. Но, конечно же, она не говорит им ничего подобного, а когда доведут до белого каления, вдруг озабоченно вскочит из-за стола с большими глазами, сделает вид, будто ей что-то срочно понадобилось в другой комнате. Стоит и курит у дальнего окна, пока ее милые гости дочавкают, доикают, дохлюпают.

– Теть Ань, – наконец зовет ее Клавуся, – мы уже. Можно руки вымыть?

– Да-да, конечно, Клавочка, чистое полотенечко то, что розовенькое! – с наигранной доброжелательностью отвечает ей из своего убежища Анна Ахмедовна, саркастически бормоча себе под нос, что руки не мешает мыть и перед едой.

Потом они сидят еще некоторое время за столом в кухне все трое. Колечка, прикрываясь ладошкой, таскает из носа коз и, по его мнению, незаметно вытирает их о внутреннюю сторону перекладинки стула, для чего ему приходится перегибаться и делать вид, будто он что-то рассматривает на полу. Клавуся борется с зевотой, ее чистое полное лицо розовеет, на светло-голубые глаза наворачиваются прозрачные слезинки. И в эту минуту Анне Ахмедовне приходит на ум одна и та же горская пословица: «Как только хорошенько поешь в гостях, дом сразу становится чужим». Будто про Клавусю сказано. Анна Ахмедовна хмурится и, не в силах совладать с подступающим к горлу булькающим смехом, отводит глаза и, якобы закашлявшись, прячет лицо в ладонях. Кажется, еще немного, она не выдержит и захохочет во весь голос.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: