– Теть Ань, а что мой негодяй наделал! – вдруг, преодолев сонную одурь, как всполошенная курица, вскрикивает Клавуся. – Что он наделал!..

Колечка мгновенно оставляет в покое свой центр наслаждения – свой нос, втягивает большую лобастую голову в острые плечики и замирает с выражением такого неподдельного ужаса в глазах, будто вот-вот пролетит над ним тайфун с ласковым именем «Клавуся».

Анна Ахмедовна подавляет булькающий в горле смех.

– Воздух испортил, негодяй! – трагическим шепотом заканчивает Клавуся, и Анна Ахмедовна, поперхнувшись, вылетает из-за стола с неудержимым хохотом.

Колечка отрицает свою вину. Клавуся настаивает на признании. Она уже готова взять его за ухо и привлечь к ответственности, но лень подниматься со стула, а не вставая она не дотягивается до Колечки через стол. В это время, промокая платочком слезы, возвращается в кухню хозяйка, тянет носом и останавливает на лету карающую Клавусину десницу:

– Что вы, Клавочка, это же газ подтекает, из баллона…

Через неделю-другую пикантность званого обеда теряет остроту, как-то сама собой забывается, а на передний план выходит то, что Клавуся хотя и врач психдиспансера и вроде бы мать, но хозяйка никудышная. Как говорит о ней соседка Анны Ахмедовны по лестничной клетке Поля: «Двум свиньям жрать не разделит». Во всяком случае, Клавуся не умеет сварить даже обыкновенного борща. Ее бедный Колечка лишен возможности есть нормальную домашнюю пищу, а с магазинных котлет по шесть копеек за штуку сыт не будешь, да и плавлеными сырками не поправишь здоровья. Плавлеными сырками хорошо, будучи здоровенным мордоплюем, закусывать в подъезде плодово-ягодное, а не кормить с утра до вечера мальчишку, да еще требовать от него музыки… В молодости Анна Ахмедовна убежденно считала, что таким лахудрам, как Клавуся, нельзя рожать, а теперь это убеждение пошатнулось. Жизнь показывала, что иногда у этих недотеп вырастают вполне приличные дети и даже более того – дети, горячо любящие мамочек, все нежные годы душивших их пригорелой или прогорклой кашей да супом, гораздо больше похожим на помои, чем на суп. И еще жизнь показывала, что у настоящих, умных, благородных и умелых матерей порой вырастают синие алкаши – «пузыри земли», как называл их Шекспир, или неблагодарные тупицы, жалкие женины подкаблучники или бессердечные лодыри, не помнящие ни добра, ни родства. Словом, все на этом свете непросто и далеко не каждому воздается по заслугам. Не исключено, что тот же Колечка, квелый и вроде бы равнодушный ко всему, кроме своего носа, и ненавидящий скрипку, и мечтающий только о том, чтобы заболел учитель, перерастет и станет Ойстрахом. Анна Ахмедовна вспоминала и о своем сыне Георгии: вроде у них все шло гладко, и понимали друг друга с полуслова, и стихи читали на память, а что теперь? Встретятся и не знают о чем поговорить. М-да, не так все просто. А Колечка мальчик смышленый, славный, иногда такие чертики мелькают в его полусонных карих глазках, что ой-е-ей!

Так что проходит какое-то время, и снова, как всегда, как и в былые времена, когда был жив муж, когда сын еще не женился, идет Анна Ахмедовна к знакомому мяснику. Мясник все тот же, но за последние годы он, видимо, так разбогател, что уже не стоит сам за прилавком, а сидит день-деньской у себя дома в глубокой тени виноградной беседки под сенью лоз, обрызганных купоросом, и играет в нарды с директором рынка (говорят, что директор у него на содержании и он, мясник, не снимает его с должности только потому, что привык именно к этому директору как к удобному партнеру по нардам). Прежде чем идти на рынок за кооперативным мясом, она заходит к знакомому мяснику в его тесный, всегда свежепобрызганный водой и чисто подметенный каменистый дворик, весь густо заплетенный плодоносящими виноградными лозами. Это все по пути, все рядом. И всегда она слышит в ответ на свою просьбу о парочке килограммов одно и то же, неизменно благосклонное: «Скажи – я сказал!»

Когда-то в первый послевоенный год она нашла под глинобитной стеной рынка опухшего от голода, умирающего аульского мальчишку в сыромятных чарыках на босу ногу, а дело было зимой. Приволокла его на себе в госпиталь, где еще работала в то время сестрой-хозяйкой, откормила, отогрела, словом, вернула к жизни, а теперь он большой человек, чуть ли не самый богатый в городе, но все еще помнит добро.

Благодаря своему старому знакомцу без особых хлопот она получает по полуказенной цене кусок самой лучшей, самой свежей говядины, какая только имеется под прилавком, а для человека, принесшего волшебное «он сказал», она всегда имеется.

Анна Ахмедовна жалеет мясника, потому что знает, что он перенес в детстве полиомиелит, что он пробился к своему богатству и власти сам, ценой огромного труда, ухищрений, унижений, нечеловеческих усилий, ценой всей своей недюжинной натуры. Она не переставала восхищаться его необыкновенным характером и тогда, когда, чуть-чуть оклемавшись, ни слова не зная по-русски, он в самое короткое время вдруг стал своим человеком в госпитале, не стеснялся выносить судна из-под тяжелораненых, не боялся перевязывать самые страшные, самые загноившиеся раны и делал это с таким волшебным проворством, бережностью и ловкостью, что скоро медсестры стали доверять ему как ровне; восхищалась она им и тогда, когда он уже стал мясником и, худой, юный, с зари до зари прыгал на своих разновысоких ногах за цинковым прилавком, насмешливо подмаргивая покупателям удивительно зелеными, беспощадно-печальными глазами.

Теперь мясник толстый и всемогущий, с полным ртом червонных зубов, и хромота его не бросается в глаза, как прежде, – теперь у него на ногах ортопедическая обувь, сделанная, как говорят в городе, по спецзаказу. Об этих ботинках мясника в городе ходит легенда, будто их не только делали в Москве по спецзаказу, но и, что особенно существенно, прилетал из Москвы мастер специально только для того, чтобы снять с ног мясника мерку. Да, теперь мясник совсем не тот, но ей все равно жаль его, как прежде, и именно эта жалость позволяет ей до сих пор обращаться к мяснику, стушевывает оскорбительность ситуации. Ей жаль его и стыдно перед ним: спасти-то спасла, а в настоящие люди не вывела. Так уж сложилось: именно на это время упали ее беременность, уход из госпиталя, замужество, рождение сына, бессонные ночи, заботы, заботы, хлопоты… Ах, что и говорить, хватало своего с лихвой, но все-таки очень жаль, что не вывела она парнишку на другую дорогу. А ведь с его умом и, главное, с его характером он мог бы получить любое образование и стать большим человеком в любой области, точно так, как стал в своем мясницком деле.

Да, и снова повторяется все, как всегда: покупает Анна Ахмедовна мясо, готовит вкусный обед и зовет в гости Клавусю с Колечкой…

Истончившаяся от многих стирок, выношенная почти до нематериальности ситцевая сорочка невесомо окутывает ее тело, тоже уже почти нематериальное, но все еще полное жизни. Правда, не той прежней жизни, когда можно было транжирить себя без остатка, не заглядывая в завтрашний день, а новой, той, что вдруг приходит к человеку, пережившему, казалось бы, все, что можно пережить, выдержавшему все бури, все натиски и по воле судьбы оказавшемуся наконец в тихой гавани, чтобы испытать еще и то, что мало кому дается, испытать последнее: прелесть здоровой старости, не омраченной подло прожитой жизнью.

Распущенные по плечам тяжелые волосы закрывают всю ее худенькую спину. В полутьме освещенной газовой горелкой кухни ей и самой не верится, что эти волосы ее. Волос вполне бы хватило на двух восточных красавиц, а они принадлежат ей одной. Зачем? Почему? Зачем – неизвестно, так уж распорядилась природа. А почему – понятно: ни в молодости, когда была в моде короткая стрижка стахановок, ни в зрелые годы, когда парикмахерша местного театра красотка Сима просила продать ей волосы на парики (Сима уверяла, что сделает из них для своих лысеющих актрис три отличных парика), она так и не отрезала косы, так и промучилась с ними всю жизнь. Господи, как было тяжело! Особенно в войну и в первые послевоенные годы, когда каждый кусок мыла был событием. В таких волосах, как в саванне, могло развестись все что угодно, хоть зебры полосатые. Но не развелось. Дело прошлое, а вспомнить приятно и, пожалуй, есть чем гордиться – не развелось! Она следила за волосами так тщательно, так часто их мыла и расчесывала, что все обошлось даже в те неправдоподобные для таких волос времена. Как тяжело было мыть их! Ни воды под рукой, ни мыла. О шампуне и речи не было, это сейчас у нее в ванной коллекция шампуней, а тогда никто и не слышал про шампунь. Хотя, наверное, в Соединенных Штатах Америки он уже был. Она задумалась, глядя на голубую корону газового пламени, слушая, как начинают лопаться пузырьки в закипающем чайнике. Был в Штатах в войну шампунь или не был? Надо узнать – все-таки интересно. Какой там шампунь? Каустической содой мыла, золой, кислым молоком, луком, отрубями. А сколько гребенок сломала – и роговых, и деревянных, и алюминиевых, и пластмассовых. Бывало, даже муж разрешал ей в сердцах: «Срежь ты эти патлы – не мучься!» Разрешать-то разрешал, но и гордился, как ребенок, ее невиданными косами. Намучилась. А не отрезала она их не потому, что не хватало духу или боялась разонравиться мужу, а не позволял характер: не могла она вдруг переменить свой облик, так же как не смогла выйти во второй раз замуж даже овдовев, хотя предложения были. Как не смогла она переехать в другой город даже в те времена, когда свой родной осатанел до чертиков. Такой уж у нее с молодости был характер – нацеленный на постоянство и в большом, и в малом. Наверное, это плохо. Да, конечно, плохо. Вот и сын Георгий всегда смеется: «Какая ты прямолинейная, какая ты одноплановая, мама! Человек должен быть гибким, понимаешь, гибким!» Наверное, он прав. Конечно, прав. Должен быть гибким, но до какой степени? Как определить степень возможной гибкости – кто подскажет?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: