– Будь ты проклят! Этого я тебе никогда не прощу! – ненавидяще глядя в сторону лежавшего поперек кровати пьяного мужа и уже почти не различая его от застилавших глаза слез, прохрипела она в отчаянии. – Никогда!

– Ма! – словно издалека раздался голосок ее семилетнего сына. – Ма, это я…

Она и не заметила вгорячах, что сын тоже дома, в той же комнате, где и отец.

– Что, ты?

– Разбил.

– Ты? Ты! – Не помня себя от ярости, она схватила с пола попавшийся под руку тапок и, целясь в мужа, швырнула его изо всей силы.

Тапок угодил сыну в лицо. Он присел на корточки, уткнулся лицом в колени; молча, без единого звука.

– Сыночка? Что с тобой, сыночка?! – приходя в себя, подскочила она к нему. – Сыночка, родненький, прости!

Словом, безобразная сцена разыгралась тогда у них дома под безмятежный храп пьяного отца. Он уже тогда стал тем, что называл Шекспир «пузыри земли», и жить ему оставалось совсем недолго.

Такая была история с этим сервизом. А Георгий молодец – признался, хотя вполне мог свалить все на пьяного отца. Тот ведь допивался до чертиков и не то что сервиз разбить, дом мог спалить и не вспомнить. Анне Ахмедовне стало радостно за своего мальчика, за то, каким он у нее был когда-то честным и мужественным. Она до сих пор свято верила, что нравственность автоматична, почти инстинктивна, если, конечно, такой инстинкт в человеке заложен. Трудно сказать, изменила бы она свое мнение по этому поводу или нет, если бы узнала, как недооценила тогда малолетнего сына, если бы узнала главное: Георгий не разбивал сервиза. Он взял вину на себя, испугавшись яростного проклятия матери, побоявшись, что она действительно «не простит» отца.

X

Клавдии Филипповне с ее молодым мужем и малыми детьми было не до Кати, а когда дочь вышла замуж, она и вовсе почувствовала себя полностью свободной от родительских обязательств, тем более что мужья у них были однолетки, – это обстоятельство как-то особенно уравнивало мать и дочь.

Что касается отца, то он не забывал о Кате, не порывал связей. Три-четыре раза в год Сергей Петрович присылал ей тридцать-сорок рублей, реже – письма, каракули химическим карандашом на лиловых бланках охотинспекции, в замусоленных конвертах. Письма, пахнущие чабрецом или полынью, – обычно он клал между листками душистую веточку чабреца или крохотную метелку цитварной полыни – как привет из далекой степи, как знак своей свободы.

Когда Катиному сыну было месяцев пять, Сергей Петрович даже приезжал к ним на Север – проведать дочь, увидеть внука, познакомиться с зятем. Приезжал не с пустыми руками – внуку привез волчью шубку на вырост, а дочери и зятю по волчьей шапке-ушанке. К сожалению, шапку Катя забыла при своем бегстве, а в шубке Сережа щеголял всю минувшую зиму – она ему уже в самый раз.

Сергей Петрович сильно переменился, в нем появилась уверенность человека на своем месте, от всего его облика веяло надежностью. Так что если раньше о нем можно было сказать «маленький», то теперь само собою просилось слово «невысокий», если раньше – «полный», то теперь – «коренастый». Катя знала его молчуном, а теперь он вдруг так разговорился, что любо-дорого послушать. В первый же вечер, не дожидаясь расспросов, стал рассказывать зятю о своем житье-бытье.

– Всю жизнь то на тракторе, то на экскаваторе работал. Целый день сидишь в масле, в грохоте. Тишины захотелось. Волк воет – тишину не портит. Она еще слышней как будто делается. Здоровье хуже было, сейчас розовый стал, а то был желтый… За волками ходишь – терпение имей, все узнать надо, и где он днюет, и где ночует. У меня к этому делу всегда душа просилась! А узнал я их ближе, когда канал Дзержинского рыл на экскаваторе, – это от Аграханского залива до Гребенской тянули. В одном месте два волка сто десять голов зарезали, а съели всего две, это у них замашка такая. Недаром чабаны говорят: резал бы он по одной, так мы бы ему сами подносили. После этого случая я с экскаватора слез и в егеря уехал бесповоротно. Большой урон животноводству, охотничьему хозяйству, особенно свиной молодняк рвут.

Вот, оказывается, в чем дело, а Катя была уверена, что уехал он в Казахстан, ушел в егеря, потому что его жена бросила, то есть ее, Катина, мать.

– С капканом как с малым дитем носишься, все время их переставляешь, маскируешь. Капканы охранять надо, чтобы скотина не попала, а если сам попадется, то чтобы не жаловался долго, не тревожил своих приятелей. А то он, как попадет, жалуется, кричит. Поэтому и ночуешь недалеко, чтобы его услышать… Интересные случаи? Отчего же, бывало, всякое разное бывало. Один случай был такой. Нашел я в камышах выводок, на бугорке они устроились, а кругом вода. Ставлю капкан, спешу, думаю, придут вот-вот. Слышу издали: иу-иу! – свинья отзывается, и ближе – иу-иу! Чалап, чалап по водичке. Думаю, дай стрельну. Присел за белоголовник. Осока уже колышется. Вот-вот спина покажется. Глядь, а то волк и волчица, а за ними молодежь. Свинью ведут крупную под конвоем. Это они для молодежи стараются, тренировать ее, значит, будут, натаскивать. Меня увидали – свинья в сторону спасаться бросилась, волки в камыши враз макнули. Я и стрельнуть не успел. Зато спаслась свинья от издевательства… Бывали случаи, и ногу отгрызает. Вот однажды поставил я капканы. Неделю постояли. Ничего не приловил. Думаю, сниму. Все капканы просмотрел, а крайнего нету капкана. Гуляет он с ним. Я капканы не забиваю, потому что если он забитый, то ему деться некуда, и он сразу соображает ногу себе отгрызть. А так – гуляй, пожалуйста, далеко не уйдешь, капкан шесть кило тянет. И точно, обсмотрел я метров двести по лознячку, нашел его. За вербу зацепился, стоит, сгорбился весь. Меня увидел – как дернется и убежал. Подошел к капкану, понял – перегрыз-таки. Он ногу грызет с-под капкана, споднизу, капкан захватывает сильно, лапа у него омертвевает… Волк, который ногу отгрыз, уже никогда в жизни не попадется снова в капкан. А нога приживает, сколько их, инвалидов, видал…

Вроде бы Катя и слушала вполуха (она не высыпалась уже пять месяцев, ее покачивало от истощения сил, и перед глазами то и дело вспыхивали радужные круги), а рассказ отца врезался в душу, отпечатался в ее памяти буква в букву. Она почувствовала себя самою в капкане, ощутила его холодное, защемившее сердце железо.

С тех пор Катя частенько возвращалась в мыслях к капкану, пока не решилась наконец вырваться и убежать, не решилась сделать сына своего безотцовщиной. Плата за ошибку молодости была не маленькая, и Катя чувствовала себя кругом виноватой: и перед бывшим мужем, и перед сыном, и перед людьми. Она была из тех, кто ищет виноватого не на стороне, а в себе. Она никого не осуждала – ни мать, ни отца, ни своего бывшего мужа, – каждому из них находила оправдание, а себя казнила томительными ночами в хибарке на берегу моря.

XI

«…Он встретил на пути своей юной жизни донну Лауру и полюбил Ее великой любовью, приобщившей Ее к лику Беатриче и славнейших женщин мира. В тот год, в шестой день месяца апреля, в пятницу страстной недели, слушал он утреннюю службу в церкви Сэн-Клэр, в Авиньоне; и вот, когда, отстояв службу, вышел из церкви на площадь, глядя на других выходящих, то увидел донну Лауру, дочь рыцаря Одибера, юную супругу синьора Уго, коего достойный, но обычный образ не удержался в памяти потомства…»

Катя потянулась всем телом, едва приподнимаясь с кровати, и положила раскрытую книгу на стол, застеленный вытертой цветастой клеенкой.

«…коего достойный, но обычный образ не удержался в памяти потомства…» Последняя строчка еще плыла перед глазами, еще теснились в душе образы, навеянные чтением: быстрый и горячий взгляд кареглазого синьора Франческо, солнечный взор Лауры из-под черных, как эбен, ресниц, сумрачная сень церковного портала, и «холодная грязь узких улиц, и все люди, шедшие в них посередине, и вся их жизнь, весь быт, все дела и чувства». Катя еще была там – в никогда не виданном ею весеннем дождливом прованском городишке, – а мысли ее уже потянулись к Георгию, к ее любви, к ее жизни…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: