Потом, через много лет, все повторилось совсем как в детстве. Однажды утром, еще не открывая глаз, она учуяла запахи вареного теста, толченой картошки, жареного лука, черного перца, подсолнечного масла… Она понимала сквозь сон, что находится у себя дома, а не где-то в гостях, и ее словно окатило волной радостного, колкого до мурашек воспоминания, на какие-то доли минуты показалось: на кухне ее молодая мама варит вареники. Ее мама! И она ощутила себя вдруг все той же маленькой девочкой, что когда-то учуяла эти запахи впервые в жизни.

На кухне хозяйничала молодая невестка. Встала с первым солнцем и, не подозревая, что значат вареники с картошкой в жизни ее свекрови, взяла и угодила в самую точку.

К сожалению, о том, что угодила, ей не было сказано. Анна Ахмедовна постеснялась сказать о своем сокровенном малознакомой невестке Наде, побоялась, что та не поймет ее. Наверное, именно с этого первого, хотя и оставшегося вроде бы втайне, недоверия началось отчуждение между ними. Ведь даже и пустая, глупая женщина порой способна угадать такие тонкие и такие малозаметные движения души другой женщины, какие большинство многоумных мужчин не способно разглядеть и под микроскопом. А Надя была далеко не дура, да к тому же все ее юные силы были напряжены как в обдуманном, так и в инстинктивном желании подольститься к матери своего мужа, угодить ей почти любой ценой. По смущенной полуулыбке, блеснувшей в темных, строгих глазах свекрови, по тому, как поникла ее горделивая осанка, сменившись на минуту робкими, угловатыми движениями подростка, как затрепетали ее ноздри, вдыхая кухонный аромат, невестка Надя не то чтобы ясно увидела или поняла, а скорее угадала присутствие в доме какой-то нечаянной радости. Она даже осмелилась спросить: «Во сне что-нибудь хорошее почудилось?» – «Да так, – подавив желание поделиться, отводя в сторону помолодевшие глаза, чопорно приосаниваясь, буркнула свекровь. – Так…» И Надя вспыхнула от обиды, поняв, что ей только не говорят в лицо: не твоего ума дело! Вспыхнула жарким молодым румянцем и, скрывая смятение, глубоко наклонилась над мусорным ведром, заодно смахнув со стола приготовленный ею фальшивый вареник, начиненный солью. Когда была жива ее, Надина, мама и они затевали дома вареники, то всегда лепили один фальшивый – узнать, кто сегодня счастливец, потешиться над ним незлобиво и весело. Смахивая со стола потешный вареник, Надя подумала горько, что она здесь не у себя дома, что здесь, может быть, и не поймут ее шутку. Конечно же, Анна Ахмедовна так никогда и не узнала об этом фальшивом варенике, а если бы узнала, то пожалела бы о своей скрытности, о том своем давнем недоверии невестке Наде.

Вспомнив сейчас о Надиных варениках, Анна Ахмедовна воскресила в своей душе и ту черную искорку, что промелькнула тогда между ними, ту червоточинку, что, зародившись в одну дурную минуту, дала потом такие обильные, такие горькие плоды.

Да, зря не поделилась она с невесткой. Могли бы тогда порадоваться вместе, посмеяться, и, может быть, что-то открылось бы в душе у каждой, распахнулись бы навстречу друг другу какие-то крохотные окошки и не остались бы навсегда их души друг для друга замурованными. Глядишь, порадовались бы тогда вместе, пооткровенничали, подурачились, и перешли бы на ты, и зажили по-родственному, как мать с дочкой. Чего им было делить? Зачем им было тащить Георгия в разные стороны?

Анна Ахмедовна усмехнулась своим мыслям: насчет дочек-матерей она, конечно, хватила! Но все же могли бы их отношения сложиться как-то веселей, человечней, проще, без того подчеркнуто-вежливого угрюмства («Вы не против, если я погашу свет в коридорчике?», «Я считаю, что процеживать не нужно, но я не настаиваю – делайте, как хотите», «Вы не могли бы пойти завтра со мною на базар?»), к которому подтолкнул прежде всего ее, Анны Ахмедовны, характер.

Много, ох много напортил в жизни ее характер! Может быть, и не зря та же Надя считает ее гордячкой, голубой кровью. Какая там голубая… просто досталось по наследству от князьков спеси больше, чем простоты.

Простоты всегда не хватало ей в жизни. То, что для других было пустяком, она сплошь и рядом возводила в непреодолимое препятствие. Бывало, муж выговаривал ей по этому поводу: «Смотри на жизнь проще, не усложняй на каждом шагу. Ну почему, спрашивается, тебе стыдно пойти к соседке за куском хлеба или за щепотью соли, почему? Почему ты не можешь сказать своей начальнице, чтобы она не наваливала на тебя работы в три раза больше нормы? Почему ты не можешь взять в магазине без очереди коробок спичек? Это же смешно – выстаивать за спичками хвост!»

Да, многое в этой жизни она не умела. Во многом не могла преодолеть себя. Именно преодолеть. Как будто удерживал ее кто-то невидимый, притом так крепко, что и бороться с ним было бессмысленно.

«Счастье – это ловкость ума и рук, все неловкие души за несчастных всегда известны» – похоже на правду, хотя и стихи…

Наверное, она прожила жизнь с неловкой душой. Прожила. Теперь уже ничего не воротишь и не поправишь. Да и сейчас, задним числом, она бы не стала ничего переделывать. Если сейчас переделывать, значит, опять-таки влезть куда-то без очереди, пусть хоть к самому господу Богу – разве это меняет дело?..

Нет, она никогда не была безответной овечкой. Ведь это она, а не какая-то другая – смелая, упекла под суд начальника госпиталя, обворовывавшего мертвых. Начальник их тылового госпиталя был человек до того начитанный, что решил повторить в военных условиях мирные подвиги гоголевского героя – каждый умерший офицер стоял у него на полном довольствии еще две-три недели после смерти, некоторые даже успевали получить хромовые сапоги. Начальник госпиталя грозился лично пристрелить ее как собаку, но на всякий случай и уведомил органы о том, что «пригрел у себя на груди змею из недобитых князей и контрреволюционеров», которая мало того, что ворует мыло, чтобы мыть им свои косы и продавать на базаре, да еще и неуважительно отзывается о вожде. Насчет последнего начальник написал, что отзывы ее настолько ужасны, что он «не решается их повторить». Такое было дело. Но она не дрогнула, довела все до конца – расстреляли его, начальника. Может быть, сыграл свою роль и портрет ее отца – погибшего в гражданскую войну красного командира; портрет его был случайно обнаружен одним из разбиравших дело на стене местного краеведческого музея. «Что же ты ничего не сказала нам про отца?» – спросил ее тогда разбиравший. «Я ведь сказала – умер в двадцать пятом году». – «Умер? Там написано погиб, а не умер, он же у тебя герой, что за чепуха!» – «Нет, он не погиб, он умер от ран, умер в своей постели». – «Глупая ты, – подытожил разбиравший, – хотя и везучая…»

Нет, она не была ни глупой, ни робкой. Просто не умела никуда влезать, не умела «просачиваться», как говорил ее сын Георгий. Хорошее слово «просачиваться» – точное. Вот сын умеет просачиваться. Все то разное, что болтают сейчас о нем в городе, вздор. Она знает доподлинно – сын «просочился» без каких бы то ни было связей, как любит он говорить – «на чистом сливочном масле». Ему едва за тридцать, а он уже чуть ли не второе лицо почти в полумиллионном городе. Это у него от отца – великое умение везде быть своим, какая-то удивительная особенность приспособляться, не пресмыкаясь, сохраняя при этом полную видимость собственного достоинства.

Анна Ахмедовна размяла еще одну папироску, дунула в мундштук, прикурила. Долила фарфоровый чайничек кипятком. Дожидаясь, пока старая заварка даст хоть какой-то настой, вспомнила о чайном сервизе. О том самом, кузнецовском, из которого остался сейчас в живых только вот этот изящный чайничек с теплыми гладкими боками, – она провела ладонью по округлостям чайничка, будто по лицу давно знакомого, бывшего в долгой разлуке человека. Чайный сервиз достался в приданое ее бабке княгине, потом он перешел по наследству к ее дочери – тетке Анны Ахмедовны, а потом уже попал к ней самой. Сервиз проживал в их семье еще с прошлого века – не было в доме более дорогой реликвии. Так что когда однажды вечером, возвратившись после работы домой, Анна Ахмедовна увидела на полу большой комнаты черепки сервиза и пьяно храпящего мужа поперек застеленной белым покрывалом кровати, она чуть не лишилась чувств. Ноги у нее подкосились, и она стала сползать по дверному косяку. На ее счастье у порога стоял стул, на котором муж обычно поправлял перед выходом свой протез, и она успела присесть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: