Построив домик, Катя зареклась, что не будет больше шить, – надоело, устала, вымоталась. А теперь снова взялась за свое ремесло. Раньше, до знакомства с Георгием, ей было все равно, в чем ходить, ее нисколько не смущали ни вытертая кроличья шубка, ни облезлая шапка, ни войлочные боты «прощай молодость», так было даже лучше – меньше приставали на улице. А сейчас она думала о будущей, еще далекой зиме со страхом: летом хорошо – летом все по одежке равны, а зимой… вдруг они дотянут свои отношения до зимы! Как она тогда покажется зимой Георгию, в чем? Нужно было во что бы то ни стало купить материал на приличное теплое пальто (ветры здесь дикие), сапоги, хороший пуховый платок или меховую шапку. Все это обойдется в копеечку – тут и годовой зарплаты агента Госстраха не хватит. Так что строчи, машинка, шибче-ка, строчи на всю катушку – больше надеяться не на кого! И самое главное – есть для работы время. Сережа, слава богу, целый день в садике. Молодец Георгий, сказано – сделано. Когда надоедает наметывать и строчить, Катя позволяет себе поваляться двадцать – тридцать минут на своей жесткой (с досками вместо пружинной сетки) широкой кровати, почитать. А когда крутит ручку машинки, все думает и думает об одном… о Георгии, о его сухих, чутких пальцах, о небольших аккуратных кистях рук, о светлых глазах, об улыбке, от которой, чудится ей, становится светлее не только у нее на душе, но и во всем свете. Сейчас ей представляется, что она знала Георгия всегда, а ведь с того дня, как она увидела его впервые, прошло немногим более года.

Шестого апреля, в пятницу, она пришла застраховать Его жизнь…

От смущения и вдруг пронизавшего сердце тревожного горячего тока она почти не запомнила Его. Почти не запомнила, но думала о нем постоянно. Навязчивость, с которой не уходил он из памяти, даже пугала – было в ней что-то необъяснимое, мучительно прекрасное и вместе с тем тяжело подавляющее ее волю, заставлявшее ее безотчетно бродить иногда по утрам у дома Георгия, ловить издали жадным, воровским взглядом Его, выходившего из подъезда за руку с маленькой дочкой. Они направлялись неспешно к няньке, а она кралась за ними по другой стороне улицы, метрах в семидесяти, в любую секунду готовая отпрянуть в подворотню, встать за дерево, исчезнуть, провалиться сквозь землю. Она не искала встречи с Георгием, она боялась ее, как боятся неподготовленные ученики трудного экзамена, ей было довольно и того, что раз в полтора-два месяца она наблюдала за ним, вот так крадучись следом по улице, обмирая от страха, что вдруг он оглянется и узнает ее, и одновременно страстно желая, чтобы он обернулся, узнал, заговорил. Сколько раз долгими зимними ночами она представляла эту встречу: «Ах, это вы! Очень рад вас видеть!» И дальше воображение почему-то автоматически отказывало, и в душе возникало тупое, ноющее чувство обреченности, ощущение ее, Катиной, незначительности, убогости, бездарности, бедности, особенно ярко видимых при сравнении с Георгием, шагающим легко и свободно, с широким разворотом плеч, в дорогом темном пальто и светло-серой фетровой шляпе. Так продолжалось долго, почти год, до тех пор, пока нынешней весной не появился он вдруг на пороге ее мазанки. Он явился с намерением снести поселок самовольщиков, а кончилось тем, что устроил Сережу в детский сад. С того дня она перестала следить за ним по утрам и почему-то надеялась, что теперь он придет к ней сам. Переживала, что не понравилась Георгию, мучилась, но почему-то надеялась: как-то так блеснули в полумраке хибарки его глаза в последний миг, что-то ей показалось… Понадеялась и не ошиблась… Пришел. Придет ли еще? Если бы она знала… Ах, будь как будет! Сейчас она вполне счастлива и тем, что уже было тем, что уже ее на веки вечные, что никто не отнимет и не переиначит, что останется в ее сердце и памяти как собственность, как часть ее жизни.

Лаура умерла от черной чумы 1348 года, в сорок первую осень ее воспетой, праведной жизни. «В темный вечер, при смоляных факелах, своим бурным, трещащим пламенем „разгонявших заразу“, люди в смоляных балахонах с прорезями только для глаз похоронили ее там, где она за три дня до смерти завещала. Ночью же душа ее, наконец обретшая свободу для любви „к Иному“, поспешила к нему на первое свидание…»

«А что хорошего, что праведного было в ее воспетой на века жизни? По ночам слушала сотрясающий стены, заливистый храп синьора Уго, „коего достойный, но обычный образ не удержался в памяти потомства“, а днем „пасла“ безрадостных ее взору „уженят“, как две капли воды похожих на своего закосневшего в добродетелях папá. Так и жила, чтобы при первой возможности ее состарившаяся душа не кинулась, молодясь, на долгожданное, просроченное свидание к другому… „Было и Ее сердце страстно и нежно; но сколь непреклонно в долге и чести, в вере в Бога и его законы“. Значит, жила Лаура в обмане? Согрешая в сердце своем?! Лицемерие. Гнет. Ложь в суровом и чопорном обличье чести. Так где же тут праведное?! Разве Любовь не дар божий, не талант? И разве оправдывал Господь рабов своих, зарывающих дарованные им таланты в землю?!» Так или примерно так раздумывала Катя, принимаясь за ситцевое платье. Ей было жаль Лауру как свою родную сестру, хотя по годам она и годилась ей, Кате, в матери, и в то же время она уже думала о заказчице с глянцевито блестящей натянутой кожей, выпирающими ключицами, о ее куриной грудке, соображала, как скрыть изъяны телосложения: пожалуй, вырез нужно сделать клинышком, под отрезной кокеткой заложить защипы, рукав кимоно, по талии отрезное, юбку трехъярусную, максимально присборенную, «…узнай, сказала Она, узнай ту, что навсегда преградила тебе путь в первый же день ее встречи с тобою; узнай, что смерть для души высокой есть лишь исход из темницы, что она устрашает лишь тех, кои все счастье свое полагают в бедном земном мире…» Неужели это так?! Не может быть! Тогда зачем светит солнце, растет трава… разве мир темница? Нет, не темница этот светлый мир! Катя не верила в Бога и загробную жизнь, но не любила богохульников, они претили ей своей тупой уверенностью, что «этого не может быть, потому что не может быть никогда», своим высокомерием всезнаек. Ей было неприятно то жадное и какое-то нечистоплотное ерничество, с каким разлагали они человека на аминокислоты и прочие органические вещества, отметали с порога чудо его бессмертной души, возможность невозможного, неосознанного, неизвестного, непредсказуемого, небывалого, невиданного. Если Лаура, принадлежавшая совсем другому образу жизни и другому народу, умершая и обратившаяся в прах более шести веков тому назад, до сих пор тревожит Катину душу своим примером, как будто живая, то как это объяснить? Значит, существует ее, Лаурина, душа в природе как одна из частиц мироздания? Если написанное сотни лет назад до сих пор действует, значит, слово имеет и вес, и силу, и энергию и движется в этом мире от одной живой души к другой. Вот говорят – «движение души», «сила слова». Значит, есть они, эти движение и сила? Ничто не застывает в языке народа просто так, с бухты-барахты…

Если бы Катя училась в институте, то еще на первых курсах ей бы объяснили на лекциях по философии, что она идеалистка и ее заблуждения носят метафизический характер. Но учиться ей не пришлось, поэтому Катя и была уверена с чистым сердцем, что придет время и найдут единицу измерения мысли и слова, как нашли нейтрино, кварки, антикварки, о существовании которых не подозревали совсем недавно даже ученые физики. Писали ведь в словарях еще пятидесятых годов, что «ген – некий воображаемый носитель наследственности, якобы обеспечивающий преемственность в потомстве тех или иных признаков организма и будто бы находящийся в хромосомах. Представление о генах является плодом метафизики и идеализма». Прошло совсем немного времени, и теперь даже школьники знают, что такое гены.

За дощатой перегородкой гулко бухали волны. Бух! Бух-бух! Бух! – словно бил в огромный бубен мягкой ладонью скучающий творец. Горячий, верховой ветер «Магомет», будто забравшийся высоко на минарет муэдзин, заунывно пел свой акбар.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: