Уходя из дому, я взяла только ветку яблони, аттестат зрелости, который так недавно получила, и коробочку с золотой медалью. А мама достала где-то (выменяла на что-то) тачку и совала в нее узлы, подушки, кастрюльки. Меня это тогда поражало и оскорбляло. «Зачем они ей? – думала я с раздражением. – Зачем, если мы бросаем все – город, небо, сад, дом». Я хотела уйти так, в чем стояла, легкой и гордой, а она заставляла толкать вперед эту постыдную тачку, такую тяжелую, громоздкую тачку. Но какую добрую, дорогую службу сослужила она нам потом, эта тачка. Не отъехали мы от дому и двух кварталов, как стали выбрасывать вещи. Над городом кружили немецкие самолеты, и мы даже как-то забыли попрощаться с родным домом. Половину вещей мы выкинули, а половину сменяли на хлеб. А в нашей тачке все мы по очереди везли ребятишек, тех, которые не могли идти сами.

Из своей ветки, которую я вначале так ревностно хранила, мы с мамой съели только одно яблоко, остальными утешили ребятишек, их было в толпе так много. Одно яблоко все-таки съели сами, съели потому, что был какой-то религиозный праздник – Спас, кажется, и мама плакала и молилась. Она вдруг стала удивительно набожной и убеждала, что нам нужно обязательно разговеться и съесть по яблоку. У нас осталось к тому времени их два. Одно мы отдали заболевшему с утра мальчику, а последнее поделили с мамой. Потом мама отрезала от своей половины дольку дяде Мише и тете Соне, а я поделилась с Шурочкой. У этого яблока был волшебный вкус. И подумать только: в это время в нашем саду яблони гнулись от множества плодов, и эти же самые яблоки, горячие от солнца, покрытые густой пылью, перезрев, падали на землю и разбивались, никому не нужные. Нас от них тогда уже отделяли десятки километров, а потом сотни. А я, как леденец, сосала свою дольку.

Когда мы добрались до вашего города, у нас уже не было ни денег, ни сил. А многие собирались ехать за море, в Красноводск. Мы же решили передохнуть здесь. Выйдя на какой-то красивый, заросший деревьями и цветами бульвар, я упала на узел, который опустила на землю мама, и не могла найти силы приподняться, чтобы расстелить одеяло и подушку и дать маме место.

– Посмотри, Лиза, море! – сказала мама и замолчала. Я приподняла голову, потом села, встала на ноги и пошла, пошла к нему, к морю. Оно, оказывается, было рядом, только нужно было перейти полотно железной дороги. Море дышало рядом, колеблющееся, все в золотисто-серебряных, фиолетово-голубых бликах. Я пошла на его тихий свет. Я сняла платье и вошла в воду, которая сразу, словно была живой водой, сняла с меня усталость. Я не умела плавать и стояла по пояс в воде, а волны старались сбить меня с ног. Я вышла, наконец, на берег и села на еще не успевший остыть песок. Одевшись, укутавшись в платок, я долго-долго смотрела на море. И не было ни пройденных верст, ни горя. Я вдруг стала легкой-легкой и пошла по волнам так свободно, что сама удивлялась, сама себе не верила. Нет, это была правда: легко скользя, я шла по веселым, раскачивающимся, разноцветным волнам. Шла и не верила, шла и боялась, что вот сейчас провалюсь в эту веселую кипящую пучину… Но какое счастье – мне навстречу плыла лодка! В ней стоял мальчишка, такой ясноглазый, с высоким чистым лбом и густым чубом цвета спелой пшеницы, в белой рубашке с расстегнутым воротом и закатанными рукавами. Я так долго, так пристально на него глядела, что запомнила на всю жизнь. Он стоял в лодке и протягивал мне на помощь длинное удилище.

– Лиза, Лиза! – теребила меня мама. – Проснись!

И я открыла глаза. Всходило солнце, и море было совсем-совсем новым. Мне очень хотелось пить, просто ужасно хотелось пить. Вечером, на последнем привале, мы ели покрытую солью ржавую селедку, которую мама выменяла за мою любимую блузку. И мама хотела пить, и Шура, и дядя Миша, и тетя Соня – все. А воды, хотя мы и были у моря, пресной воды нигде не было. Мы с Шурой взяли чайник и пошли искать двор, где была бы колонка. В первых дворах, в которые мы заходили, воды не было. Но вот мы вошли в большой двор четырех этажного дома. Там мы увидели колонку, но открыть кран никак не могли. Я обернулась, ища, кого же позвать на помощь. Тогда первый раз в своей жизни, вернее – второй, я увидела Алешу. Он стоял с удочкой в руке в одном из подъездов и внимательно смотрел на нас.

Шура тоже увидела его и окликнула:

– Молодой человек, помогите нам набрать воды!

Весело насвистывая модный в то время марш «Ну-ка, солнце, ярче брызни!», Алеша подошел к нам. По нашему виду он сразу понял, что мы приезжие.

– Вы эвакуированные? – с жалостью и каким-то жарким, непонятным для нас любопытством спросил он. – Ну что там, как там?

– Там? – усмехнулась Шурочка. – Там немец…

А я смотрела, смотрела на него и не верила своим глазам. «Что же это такое? – думала я. – Что же это творится? Или я опять сплю? Именно этого мальчишку я видела сейчас там, во сне, на берегу, когда шла по морю. Он был в лодке. Как мог он мне присниться, если сейчас я его вижу впервые?» – недоумевала я. Вот. Ты теперь знаешь, как мы встретились с Алешей. Я никогда тебе этого не рассказывала, никогда. Почему? Не знаю.

Помнишь, у меня было черное платье с гипюром, такое нарядное платье. Ты говорил, что очень его любишь. Так жаль, что я его не сохранила как реликвию. Когда я болела, его украла у меня знакомая, которая привозила ко мне в больницу лед, доставая его с таким трудом (откуда тогда было взяться льду!), бегая по всему городу. Она спасла мне жизнь и украла любимое платье. Она была молоденькой женщиной. Тогда так трудно было с тряпками, а оно ей шло, очень шло к лицу. Я на нее даже не рассердилась, а очень пожалела ее. Зачем она так все испортила, испачкала, измельчила? Я бы это платье отдала ей с радостью и еще себя бы счастливой считала. А она спасла мне жизнь и украла платье и при встрече перебегала на другую сторону улицы…

Я теряю нить, но прости, иногда мне кажется, что ты чем-то похож на мою знакомую. Я опять отвлеклась, а так хочется все по порядку, чтобы была логика. Я знаю, что только она тебя может убедить – логика. Ну а где мне взять ее, если вся наша любовь, вся эта преступная и такая мучительная для меня связь ничего общего с ней не имеет, с ней, с твоей уважаемой логикой?! И все-таки логика восторжествовала. Мой отъезд, мое твердое решение уйти от тебя сейчас – так логично, так естественно. Именно теперь, когда умерла твоя жена, мать Алеши, когда, казалось бы, ничто не стоит между нами. Я боюсь одиночества, но еще сильнее я боюсь тебя, потому что с тобой еще более одинока.

Да, я так боюсь одиночества… Ты умный, ты очень умный, я знаю, ты все понимаешь, поэтому и пишу. У тебя нет «дощечки» в голове, знаешь, такой, которая, к сожалению, бывает у многих. Помнишь, мы с тобою однажды долго говорили об этой «дощечке»? Я имею в виду гибкость ума и душевную тонкость, способность понимать сердцем. Я не знаю, как это выразить словом, понятием. Скорее всего, это глубина души. У одних душа совсем неглубокая, почти плоская, ограниченная. Вот говоришь с человеком и ясно чувствуешь, как ударяешься в эту самую «дощечку». Мне почему-то эти «дощечки» кажутся такими медными, с прозеленью. Наверное, с этими «дощечками» родятся на свет, во всяком случае это ни в какой степени не зависит от образованности и так называемой культурности человека. Я знала много людей в высшей степени образованных, увенчанных всякими дипломами и титулами, знающих музыку и литературу, щеголяющих знанием языков и вместе с тем не могущих понять, казалось бы, самые простые вещи, самые несложные движения души. Знаешь, пожалуй, ярче других об этом написал Экзюпери в своем «Маленьком принце». Конечно, ты помнишь его рисунок № 1 и рисунок № 2 и вообще всю эту прелестную, и мудрую, и печальную, и чистую, как солнечный луч, сказку. Я знала людей совсем простых, малограмотных, которые понимали ВСЕ, потому что дана была им мудрость сердца, чуткая душа – самое высокое, что может быть в человеке, чего не получишь ни в каком институте, не купишь, не возьмешь напрокат.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: