Таня, ваша домработница, нашла себе мужа и ушла. Татьяне Сергеевне было трудно одной управляться. Я все чаще оставалась помочь ей по хозяйству. Тут заболел ты. О том, чтобы положить тебя в больницу, почему-то не заходило даже и речи. Я работала в госпитале ночью, а днем, когда Татьяна Сергеевна была на службе, дежурила около тебя. Стряпала, убирала в доме, потом бежала на два-три часа в институт и возвращалась обратно.

– Лиза, – часто говорил ты, – Лиза, оставьте все эти противные дела, их никогда не переделаешь. Возьмите стул и садитесь поближе ко мне. Давайте потолкуем! – Я безропотно слушалась, садилась возле кровати, не зная, о чем же мне с тобой «толковать». К счастью, говорил всегда только ты, я лишь слушала. Ты удивительно интересно рассказывал. Тогда я еще не знала, что каскад ярких красивых слов – твой павлиний хвост, который ты распускаешь, не скупясь, желая кого-нибудь обворожить. Я думала, что это твое откровение принадлежит только мне, мне одной, и слушала, боясь поправить упавшую на глаза прядь волос, не отводя от тебя завороженных глаз. Я вообще не могу слушать человека, если не вижу его глаз, как-то не воспринимаю то, о чем мне рассказывают. И тут я сделала первое для себя открытие, что смотреть тебе в глаза мне почему-то жутко.

Господи, о чем ты только мне не рассказывал!.. О детстве, о том, как ты двенадцати лет остался сиротой, о том, как изъездил на товарняках всю Россию… Как же мне было не слушать тебя, открыв рот? Особенно хорошо, с каким-то чистым и тихим вдохновением ты говорил о своей комсомольской юности, о первой любви. Нет, не к Татьяне Сергеевне, а к первой твоей жене, которая умерла на твоих руках. О Татьяне Сергеевне ты почему-то даже тогда ничего не рассказывал, будто ее вовсе не было в твоей жизни. Ты был очень откровенен, говорил так, как будто бы просто думал вслух. Когда я удивилась этому, ты ответил:

– Знаете, Лиза, я еще никогда ни с кем не был так откровенен. Я первый раз в жизни говорю так с женщиной, первый раз восемьдесят процентов своего времени отдаю вам.

Я вспыхнула: мне очень польстили твои слова, очень. Ты ведь был в моем представлении совершенно необыкновенным человеком. И еще я хорошо знала, что в госпитале все: санитарки, врачи, сестры – были влюблены в тебя и завидовали Татьяне Сергеевне. Завидовали ей и ее подруги, приятельницы… «Вот это мужчина! Настоящий мужчина!» Ты же со всеми был предупредителен, но безжалостно холоден. И вдруг такое признание мне, девчонке!

Мне бы вырвать тогда свои руки из твоих и бежать из вашего дома, из города!.. А у меня хватило только сил сделать несколько шагов от твоей кровати до окна и зарыться лицом в белые цветы дубков, что принесла я тебе утром.

Цветы пахли сырой свежей землей – так пахнет свежевырытая могила.

Многое я позабыла, а вот тот день, эта узкая белая комната – твоя спальня, твое беспомощно распластанное на кровати тело, яд твоих глаз остались в памяти навсегда. Я обрывала губами горькие лепестки цветков и недоумевала, почему сердце мое бьется так сильно. Чтобы погасить мое смятение, ты открыл томик Лермонтова – во время болезни он всегда был рядом с тобой – и стал читать вслух. Потом, прикрыв усталые глаза ладонью, ты продолжал читать на память:

Не сгладит время их глубокий след. Все в мире есть – забвенья только нет!

Ты все повторял и повторял эти строки, повторял столько раз, что я испугалась: не бредишь ли ты? Я подошла к тебе, но ты не бредил. Спокойным, ровным голосом ты жалобно спросил:

– Лизонька, мы сегодня будем завтракать?

Я не успела ответить, как стукнула дверь и вошла Татьяна Сергеевна. Оказывается, уже был шестой час вечера. Не условливаясь, мы не сказали Татьяне Сергеевне, что ничего не ели. Обычно такая чуткая, Татьяна Сергеевна ничего не приметила, может быть, потому, что – не успела она снять перчатки – ты попросил у нее анальгин, а я, как всегда делала с ее приходом, убежала на кухню хлопотать с обедом. А когда вернулась в твою спальню, инстинктивно вынула из кармана Алешино письмо, которое получила еще накануне. Я его не собиралась давать Татьяне Сергеевне – слишком там много было написано ласковых и нежных слов для меня, только для меня одной… Но сейчас мне нужна была опора, нужен был щит, лучше Алешиного письма ничего нельзя было придумать. Это я так холодно и практично рассуждаю сейчас, издеваясь над собой…

Татьяна Сергеевна, все забыв, читала дорогое Алешино письмо, а я, несколько раз окунув ложку в суп, стала поспешно одеваться. Ты глядел на меня лишающим меня сил взглядом. Нет, я не подняла глаз, я просто чувствовала по своим ослабевшим рукам, что ты на меня так смотришь. Я ушла, так и не взглянув на тебя, поцеловав Татьяну Сергеевну. Я гнала от себя мысли, сидела у мамы в сторожке и зубрила анатомию, потом заступила на дежурство – там уже было не до самоанализа. Под утро меня свалил сон: было затишье, потом снова началась лихорадочная спешка – сдача дежурства.

И вот я иду по утреннему, окутанному туманом городу, и в голове у меня такой же белый, плотный туман – ни одной мысли. И я радуюсь, и гоню от себя подобие всякой мысли. Открываю дверь вашего дома, переступаю порог и слышу:

– Слава богу, Лизонька, что ты так рано пришла! Мне обязательно нужно как можно скорее в госпиталь. Не давай ему, пожалуйста, скучать, уходить в болезнь: он такой мнительный, – извинилась, улыбаясь, Татьяна Сергеевна и, поцеловав меня, тихонько прикрыла за собой дверь.

Я осталась в вашем доме, как в пустыне, одна, боясь заблудиться. И тут же услышала нетерпеливый твой голос:

– Лиза, идите сюда!

Я не пошла, притворилась, что ничего не слышала, стала готовить тебе завтрак; увидела, что керосинка грязная, намочила керосином тряпку и с радостью перепачкалась вся керосином. Но вот опять, как набат, над моей головой:

– Лиза, ну что вы там? Лиза! А то я сейчас встану.

Тебе нельзя вставать – я это хорошо знаю. И я с грязной тряпкой бросаюсь к тебе в спальню и останавливаюсь на пороге.

– Что это у вас? – удивленно спрашиваешь ты.

– Я чищу керосинку, она такая грязная.

– Бросьте ее, ради бога! Здравствуйте, – так тихо и светло сказал ты. – Как прошло дежурство? Ну идите же сюда! Лиза!

– Я сейчас, – говорю я и показываю тебе в свое оправдание черную от сажи и керосина тряпку, – сейчас, – и убегаю на кухню. Там я долго мою руки, они все пахнут керосином. И снова начинаю готовить завтрак и опять слышу:

– Лиза!

Я достаю из буфета скатерть, посуду и переступаю порог твоей комнаты.

– Я не хочу есть! Татьяна Сергеевна меня только что накормила, – обманываешь ты меня. – Сядьте, Лиза, оставьте в покое эти тарелки. Садитесь и расскажите, что вы делали. Я так соскучился!

Я, видно, изменилась в лице, побледнела, стала совсем не живая. Ты понял мое смятение чувств, ты всегда понимал меня лучше меня самой, но это не мешало нам всегда оставаться чужими, потому что для меня ты всегда был непонятным. Я создала себе в твоем образе кумира и поклонялась ему, а ты был просто человеком.

В этот день ты лежал тихо, с закрытыми глазами и просил меня читать вслух. Ты открывал глаза только для того, чтобы взглянуть на часы, и все спрашивал у меня: как я думаю, задержится сегодня Татьяна Сергеевна на работе или нет? Казалось, что проще – больной муж ждет жену, а я обиделась, и ты это заметил.

– Лиза, вы ошибаетесь, – вдруг совершенно неожиданно для меня сказал ты. – Я не Татьяну Сергеевну жду, просто я хочу знать, сколько еще часов мы пробудем вдвоем.

От этих твоих слов я совсем заблудилась в самой себе. А ты, как ни в чем не бывало, опершись на локоть, стал рассказывать, как когда-то мальчишкой лазал разорять гнезда…

И опять я гнала от себя все мысли и зубрила анатомию у мамы, а ночью дежурила в своей палате. Ах, моя палата, мои дорогие дети – так я, девчонка, называла своих раненых, искренне чувствуя себя их матерью, ведь у нас, женщин, с детства живет инстинкт материнства. Даже Татьяна Сергеевна ничего не заметила, а мои раненые почувствовали.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: