Всю ночь мы так и просидели одетые, а когда рассвело, пошли с Алешей в военкомат. Было совсем еще рано, и двор военкомата был пуст. Рядом шумел своей обычной жизнью базар, а мы сидели на каменном крыльце военкомата и ожидали военкома.

Целый день Алеша просил, кричал, доказывал, требовал, но все напрасно. Татьяна Сергеевна была права: доказать что-нибудь было трудно, тем более что Алеша, как он ни был зол на мать, не мог публично обвинить ее в сделке. Но он был непреклонен:

– Понимаешь, Лиза, теперь я больше ни минуты не могу оставаться дома, – говорил он, и я чувствовала, что больше всего он боялся, что я буду просить его остаться. Но я не просила и благодарю судьбу за то, что она дала мне тогда силы, вернее, эти силы вдохнул в меня Алеша.

На вокзал мы пошли одни. Он решил уехать из города с первым же поездом на запад и там устраиваться в армию. Он так и говорил мне: «Ты не бойся, Лизонька, я устроюсь на фронт, обязательно устроюсь». Ни с тобою, ни с Татьяной Сергеевной он не захотел проститься.

– Я очень люблю мать, Лиза. Ты пойди с вокзала и скажи ей это. Очень, очень люблю мать и поэтому я не пошел с нею проститься. Я знаю, поверь уж мне, я знаю, она сейчас в первый раз пошла на сделку со своей совестью. Но раз пошла, то уж не отступится, а дальше в лес – больше дров. Понимаешь? А я не хочу, чтобы она ломала эти дрова: она неистовая. Пойди и скажи, что я очень ее люблю, но проститься не хотел. Она поймет. И еще, Лиза, пожалуйста, будь с ней поласковей. Ты почему-то не любишь ее, а она очень хорошая, очень.

На вокзал мы пришли с Алешей вечером. Он сказал, что, как только остановится первый воинский эшелон, он впрыгнет в вагон и уговорит солдат – они ведь такие же, как и он, ребята свойские, – а там будь что будет, но до фронта он обязательно доберется.

Не успели мы спуститься по вокзальной лестнице вниз, как к станции подошел воинский состав и не прошел ее с ходу, как это делало большинство, а, вздрогнув всем своим большим, беспокойным, живым телом, остановился. Я задрожала вся. В глубине души у меня жила твердая уверенность, что Алеша никуда не уедет, а если уедет, но не сегодня. И вот так до дикости неожиданно перед нами остановились товарные вагоны с открытыми дверьми, перегороженными посередине только одной поперечной доской. Из них посыпались на землю, звякая котелками, солдаты. Алеша подался вперед, бросил меня и что-то быстро и жарко стал говорить двум солдатам, которых он поймал за руки. Они присвистнули, чему-то засмеялись, похлопали его по плечу. Видно, он и вправду напал на свойских, понявших его парней. Солдаты огляделись и быстро подсадили Алешу с его тяжелым рюкзаком и моей сумкой в вагон.

Я не могла сдвинуться с места, я все еще не верила, не могла поверить, не хватало на это душевных сил. Стояла, вросла в перрон. Алеша скрылся в темной пасти вагона. Потом я увидела его голову. Он улегся на пол вагона, чтобы никто не заметил, что он не в солдатской форме, улегся на живот у самого края и позвал меня:

– Лиза! Лиза!

Я рванулась, и вот уже рядом со мной его, Алешины, губы. В вагон лезли солдаты, но никто из них меня не оттолкнул. Вагон дернулся и поплыл, застучали колеса, и я осталась одна. Я открыла сумку – ее в последнюю минуту, видно, отдал мне Алеша, – достала расческу, причесалась, посмотрела в зеркальце, но себя в нем почему-то не увидела, и пошла. Поднялась по лестнице, прошла через весь ночной город, открыла ключом дверь своего и Алешиного дома, зажгла свет, но переступить порог не смогла. Я повернулась, вышла снова на улицу и пошла через весь город. Мне необходимо было сейчас же увидеть Татьяну Сергеевну, сейчас же. Я не могла быть одна.

Сердце и ум мой, казалось, не выдержат вдруг обрушившегося на меня одиночества. Почему тогда я не прыгнула вместе с Алешей в вагон и не уехала на фронт? Все это произошло так неожиданно, что я просто не додумалась до этого, а Алеша не подсказал: он этого не хотел, как всегда, боялся за меня.

А потом все ждала, ждала от Алеши писем, боялась его потерять навек, если что-то изменю в своей жизни. Но письма все не было. Напрасно каждый день я бегала встречать почтальона, отпрашивалась у врача (он меня всегда отпускал, у него самого три сына были на фронте, да и потом он знал, что я не задержусь). Я все время проводила в госпитале.

Прошла целая вечность – три месяца. И вот я держу в руках живое, родное письмо, написанное Алешиным почерком; каждая буква улыбается и светло смотрит на меня Алешиными родными глазами и шепчет: «Ты меня еще любишь, ты меня еще любишь?» Каждая буква с тревогой и ожиданием заглядывает мне в лицо. Раньше он меня сердил этими своими поминутными вопросами, но, оказывается, их-то мне теперь и не хватало. Вот почему каждую букву отдельно я старалась поцеловать. Он жив, он здоров, он в училище после всех своих мытарств, но что это были за мытарства, – о них он не упомянул ни слова. Он ведь вообще никогда не жаловался ни на боль, ни на что другое, никогда не жаловался. Я читаю и читаю Алешино письмо, плачу, смеюсь и снова читаю. Мчусь через весь город, чтобы обрадовать Татьяну Сергеевну. Она в этот день тоже получила от него первое письмо.

Я чувствовала, что Татьяна Сергеевна перестала меня ревновать к Алеше, а я ее перестала чуждаться. Мы стали совсем как родные. Она для меня была, конечно, не Алешей, но какой-то очень родной и нужной частью его души, и я стала вдруг для нее любимой и нужной. Старая вражда прошла, будто ее никогда между нами и не было, нам вместе было хорошо и легко. Она настояла, чтобы на время, пока я привыкну к одиночеству (будто бы можно к нему привыкнуть!), перешла к вам. Я послушалась ее, но жить у вас долго не могла, хотя вы оба и даже дом работница Таня оказывали мне всяческие знаки внимания. Сбежала опять к маме в сторожку.

Слишком как-то жили вы размеренно, важно, чопорно, я так не могла, меня угнетал, давил этот раз навсегда установленный график. И я часто задумывалась: как в такой обстановке мог вырасти Алеша, такой бесшабашный и поэтичный, такой простой и сильный духом? Я сбежала от вас опять к маме в сторожку, потому что там, когда я бывала свободна, в любое время могла валяться на кровати, хотела – грызла семечки, хотела – ела мамалыгу так просто на кровати, а не хотела – так никто и не принуждал, не читал мне долгих нотаций о том, что человек должен есть, умываться и расчесываться в строго определенное время. У вас все было разложено по полочкам, а меня от этого мутило. Одно я любила слушать – как рассказывает Татьяна Сергеевна об Алеше. Несмотря на то, что я ушла от вас, с Татьяной Сергеевной мы виделись часто, я узнавала ближе ее, она – меня, и нас обеих радовала и волновала эта близость.

Понемножку я приходила в себя. В сторожке у матери я не могла больше оставаться. Меня начали злить бесконечные подружки матери, которые забегали к ней в свободное от дежурств время, обязательно с бутылкой вина. Эту страсть матери к спиртному я знала и ненавидела с детства. Раздражало меня и то, что мать торговала на базаре кофе.

У нее был огромный ведерный эмалированный красный чайник, на который она сшила ватный чехол, чтобы кофе не остывал, а поверх еще обвертывала белоснежным специальным чехлом, повязывала белоснежную косынку, надевала белоснежный фартук (все это выстиранное госпитальным мылом, а мыло тогда на вес золота было) и продавала свой кофе за какой-нибудь час. Ее кофе ничем не отличался от кофе других торговок – такой же жидкий, чуть заболтанный молоком, крошкой самого дешевого овсяного кофе с цикорием, сахарином. Но праздничный вид посуды, исключительно опрятный вид матери привлекал к ней сразу всех покупателей, и, когда другие товарки продавали стакан-два, она оканчивала весь чайник. И очень хвасталась этим перед своими подружками и передо мной. Высыпала на стол серебро и рубли и с удовольствием их сортировала и считала.

Я каждый раз выходила из себя. Я не могла понять: зачем ей эта, как она говорила, «коммерция»? Мы все чаще и чаще с ней ссорились, и наконец я снова перешла жить в мою и Алешину комнату. Теперь меня здесь снова все успокаивало и радовало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: