– Мальчи, Кирбашка, – улыбчиво сверкнула глазами Патимат. – Холёдны сам кушай! Нет – кушай. Зачем другой холёдны кушай? Молёдо, Кирбашка, такой жадни, – погрозила Патимат пальцем.

В выбитую шабку тянул холодеющей к ночи воздух.

Вскоре они уснули.

Около двух часов Патимат разбудили звуки далекого боя. Шум этот нарастал, становился все отчетливее, как будто большой зверь продирался сквозь сухие кусты все ближе и ближе.

Завалившись на спину, храпел Кирюшка. Близкий Кирюшкин храп и далекая канонада сливались.

«Когда в Ругельде бывает снежный обвал, такой же шум бывает, – думала Патимат, прислушиваясь. – Уже прошло лето, осень, зима и еще лето. Если бы не надо было идти сюда, сделала бы еще один сундук калыма и купила большое зеркало – в середине широкое и по краям два узких. Айшат уже выдадут замуж, она была бы хорошая жена Магомеду. Когда вернусь, придется выбирать новых невест…»

До самого рассвета лежала Патимат с открытыми глазами. Думала о том, не забыла ли Маленькая Патимат, у которой она оставила все калымные вещи, проветрить их этой весной в пору цветения персиков. Думала о своем месте на кладбище, высчитывала, кто из аульских старух и стариков мог за это время на него покуситься. Долго думала о сыновьях.

Повернувшись на бок, Кирюшка сбросил шинель и промычал матерщину. Патимат встала. Укрыла Кирюшку, на ноги бросила еще и свою шинель. Вышла из хаты.

Солнце еще не взошло, но звезды увяли, и восток стал серым. Звуки боя уже обошли станицу, как вода обходит камень, и слышно было, что они сомкнулись где-то далеко впереди и затихли.

Через четверть часа стало совсем светло. Патимат умылась и собралась варить новую кашу.

К хате на бешеной скорости подлетела машина с зажженными фарами, затормозила, подняв клубы пыли.

– Кола! – вскрикнула Патимат.

Из кабины выскочил Василе Василака.

– Все окружены! – крикнул Василака.

– Кола? Саша? Гдэ? – спросила Патимат.

– В санбате, раненые.

– Гдэ? – переспросила Патимат. Василака показал пальцем в степь:

– Залезай на кузов, отсюда видно на выселки, на хутор, медсанбат.

Патимат поднялась на борт кузова. Далеко в степи на пригорке виднелись белые строения. Поглядев из-под руки, Патимат слезла на землю, молча вошла в хату.

Кирюшка проснулся и сидел, хлопая ресницами, выбирал из чуба солому. Патимат торопливо вынула из хурджина все три кинжала, чуть помедлив, спрятала на груди кинжал деда, а два других и кремневое ружье подала Кирюшке.

– Магомед, – сказала, подавая кинжал отца, – Султан, – сказала, подавая кинжал мужа. – Я едем Кола, Саша, санбат.

Засунула в хурджин чугунок в бушлате и пошла к дверям.

– Мама, что же вы, – вскочил Кирюшка, – куда?

– Кормим Кола, Саша, раненый.

В это время в хату вбежал Василака:

– Кирюха! Мы окружены! Где командир?

– Почем я знаю, мне он не докладывает, – зевая, ответил Деркачев.

– Кирюха, поехали, поехали! – теребил его за рукав гимнастерки Василака.

– Отстань, ехай сам, я на посту, не баламуть людей. – Кирюшка никогда не принимал всерьез Василе и сейчас не поверил его словам об окружении.

Патимат молча вышла из хаты.

– Кирюха, последний раз говорю! – умоляюще выкатывая глаза, крикнул Василака.

– Отстань!

Василе плюнул в сердцах, выскочил во двор. Взревел мотор, и новенький «студебекер» повез своего водителя навстречу контузии. Через четверть часа далеко за станичной околицей немецкий танк расстрелял автомобиль Василе. Самого Василаку выкинуло из кабины. Контуженный, он только чудом остался жив.

А Деркачев уместился поудобнее на соломе и заснул ангельским сном, не вдаваясь в подробности привычных звуков, к тому же, как ему чудилось, явно обходивших станицу стороной. Его разбудили выстрелы, отчаянный собачий визг и звон разлетевшегося вдребезги оконного стекла. Отставший от своих немец, пробегая мимо хаты, на всякий случай полоснул из автомата по собаке и по окошку, хотел бежать дальше, да вдруг передумал – решил заглянуть, что там внутри? А там уже ждал его Деркачев: вскочив на ноги с проворством зверя, он мгновенно оценил обстановку, прижался к стене у дверного косяка с поднятой над головою кремневкой. И едва немец сунулся – тяжелый приклад старинного ружья обрушился на него с такой страшной силой, что не помогла даже каска, – Деркачев убил его сразу наповал.

Между станицей и хутором, к которому шла Патимат, лежало большое поле, разделенное двумя линиями лесополосы. Узкая тропка вилась среди желтой стерни.

Патимат подошла ко второй лесополосе, когда далеко на дороге, что шла вдоль насаждений, показались танки. Хилые деревца лесополосы заросли густым бурьяном. Патимат притаилась в нем. Серые ветки высокого ломкого бурьяна надежно скрывали старуху.

Наполнив воздух громом и скрежетом, взрывая гусеницами тугую ленту дороги, одна за другой проходили мимо Патимат чужие машины. Тонкие веточки бурьяна вздрагивали, и роса опадала с них. Чужие солдаты сидели на броне, меченной широкими белыми крестами.

«Они идут убивать моих сыновей, это они», – думала Патимат.

Если бы не каша, которую нужно было донести, она бросилась бы сейчас туда, на дорогу, вскочила бы на броню и перегрызла горло первому же немцу. Даже привкус крови ощутила Патимат, словно зубы ее уже сомкнулись на горле ненавистного врага. Патимат не заметила, что прикусила нижнюю губу, и не чувствовала боли.

Танки прошли. Патимат собиралась уже встать, но послышался стрекот мотоциклов.

Ловко оседлав зеленые тела машин, стремительно проносились мимо враги…

…В ночь на 2 сентября 1942 года немцы форсировали Терек в районе Моздока и силами двух танковых и двух пехотных дивизий вклинились в оборону наших войск на 12 километров.

XV

Часть медсанбата разместилась в конюшне. Это была хорошая конюшня племенного конзавода, построенная незадолго до войны.

Денники разгородили, сняли боковые сетки, и получился широкий и длинный зал. Пол застлали чистой соломой, и от этого стало светло и даже празднично. Запах лекарств и дезинфекции смешивался со старыми запахами конского пота и навоза.

В высоких, забранных решетками полуокнах искрились широкие солнечные дорожки. Мириады белых блестящих пылинок жили в световых дорожках, и от этих столбов света весь зал казался еще перегороженным на отсеки.

Старшина Гриценко лежал на складной железной койке под окном, столб света проходил над ним и упирался в солому у его ног.

На верхней перекладине дверной рамы, а такие рамы остались повсюду, висела дощечка: «Иноходец Стремительный, 4 года, масти вороной». Такие дощечки висели почти над каждой койкой.

Старшина Гриценко находился в полном сознании. Чтобы разогнать тоску, он здоровой ногой откинул одеяло и, презрительно глядя на другую, зажатую лубками и замотанную бинтами ногу, беседовал с нею.

– Лежишь? – спрашивал старшина. – Люди воюют, а ты лежишь? – Далее старшина Николай укрепил свою речь десятком выразительных, но мало употребляемых в письменности оборотов.

И чем больше он ругал свою ногу, тем легче становилось на душе и быстрее шло время.

Справа от старшины Гриценко лежал огромный мужчина лет под пятьдесят. Могучее тело вздымалось на маленькой койке, великаньи ноги торчали далеко вперед огромными ступнями с сизыми ногтями, на больших пальцах ногти величиной чуть ли не со спичечную коробку. Над ним висела табличка: «Греза, масти пегой, 5 лет». Он был ранен в грудь, обильно потел и бормотал в беспамятстве одно и то же: «Я не отравлял вашей кошки… Это ложь. Я, напротив, даже любил вашу кошку, Августа Дмитриевна… Я не отравлял вашей кошки…»

Слева от старшины висела табличка: «Сокол, трехлеток, огненной масти». Под этой табличкой лежал Саша. Он часто терял сознание и тихо бормотал в бреду: «Мама… не уходи, почему ты ушла? Так нельзя, все пропало, все… Это хороший карбюратор, мы поставим его на свою машину… скорость обеспечена. Мы с отцом сделали, каждая заклепка наша. Папа, я скоро приду, еще немножко подожди… Нина похожа на маму, очень похожа, ты бы удивился…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: