А в другом погребе школа. Я читал дневник учительницы, и, кажется, более мучительной и прекрасной книги я не читал никогда. Короткие заметки. Но сколько в них муки за эти детские, ничего не понимающие глаза. Убивали отцов и матерей. Порой пустели парты учениц. Что могут делать дети? Как все, они продолжают свое прежнее дело: на глазах у смерти они играют. В Париже, в Люксембургском саду, ребята играют «в войну». Здесь, на войне, они играют в простые игры: в пятнашки или в чехарду. Вот получился приказ — немцы употребляют снаряды с удушливыми газами — раздать детям противогазы. Ребята в восторге: они примеряют маски, пугают друг друга, смеются, смеются…
— Это как «mardi gras», это карнавал, — говорит маленькая Полина.
Учительница улыбается, а в глазах ее мука. Она знает, что у крохотной Мариетты оторвало ногу, что отец Христины убит, что Габриель напрасно ждет свою маму. Она считает пустые парты — одна, две, три, четыре… Она глядит на эти детские лица в страшных уродливых масках, и видит их задохшимися, посиневшими, она видит смерть не только свою, но и этих — невидящих.
Живые — бывают мудрыми и глупцами, прекрасными и уродами, богатыми и нищими. Все трупы похожи друг на друга. При жизни Аррас был тихим стареньким «жантильомом», Верден — лихим драгуном, любившим часовни барокко, балы и конфекты драже, Ланс — закопченым суровым углекопом. Теперь они умерли, и никто не отличит их друг от друга. Это было публичным домом, это древней церковью, это казармой, это заводом.
Так говорят. Я вижу только камни, мусор, пыль. В одних домах бесчинствовали, в других трудились, но быстро отшумели слезы, песни, голоса. Скучная свалка. Собирают оставшиеся кирпичи, будут снова строить храмы, заводы и притоны из одних и тех же камней. В газетах это называется «воссозданием городов, пострадавших от войны», а в одной старенькой книжке — «Суетой Сует».
Нель. Девичья комнатка. На подоконнике герань. Туалетный столик с голубой кисеей. А на узенькой белой кровати труп огромного рыжего немца. Пахнет… Он умер от ядовитого газа. Высунут язык, глаза вылезли из орбит. В руке юмористический журнал с какой-то дамочкой в подвязках.
Шони. На улицах груды пустых бутылок, жестянок, испражнений. Дохлая лошадь. «Обойдемте кругом». Я ступаю на маленькую книжку в пергаментном переплете с застежками. Поднимаю. «Похождение галантного турка».
Ex libris маркиза де Селиньи.
Площадь в Бапоме. Здесь была церковь. Изображение распятого Христа, голова отбита. Оно лежит похожее на труп. Солдатские каски, поломанная винтовка. Какие-то кастрюли. Черепа погребенных здесь некогда иереев, вывернутые из земли снарядом. А над всем, верно, отброшенный из соседнего дома, ночной горшок…
ТРУСОСТЬ И ХРАБРОСТЬ
В первый месяц войны на маленькую станцию близ Тулона прибежала старушка с какой-то бумагой. Неграмотная, она, волнуясь, молила начальника станции сказать, в чем дело, чувствуя, что это касается ее сыновей. В бумаге говорилось о том, что Мариус, Жан и Виктор, такие-то, «умерли трусами». Начальник станции презрительно выругался. На ошалевшую от горя мать посыпались насмешки, негодующие обвинения, проклятия.
Это был малый отголосок нашумевшего дела 15 корпуса, сформированного в Марселе. При первом наступлении на Мюлюз в Эльзасе полки панически бежали. Многих расстреляли. Северяне заговорили о природной трусости всех южан. Потом оставшиеся в живых отличались отвагой. Если бы трех сыновей бедной старухи не расстреляли «для остраски», они привели бы в восторг честного начальника станции тремя военными крестами.
Страх почти всегда вне сознания. Боятся не самого опасного, но скорее беспричинно. Спокойствие, уверенность в своей безопасности также рождаются случайными субъективными ощущениями.
Конечно, каска до некоторой степени предохраняет голову от шрапнели, от мелких осколков и камней. Но что значит этот маленький шлем, когда приходится итти под заградительным огнем? И все же каска успокаивает солдат, а если случайно на них остались кепи, они волнуются и трусят.
На дороге между двумя высокими откосами под артиллерийским обстрелом как-то спокойнее и уютнее, чем в ровном поле. На самом деле, быть может, и опаснее, так как неприятель берет под обстрел дорогу. Зато не видно разрывов.
Еще забавно чувство безопасности в городе, хотя бы совершенно разрушенном. Дома, уцелевшая порой вывеска, создают иллюзию мира и привычной жизни. Я был под сильным обстрелом в развалинах Арраса. Английские солдаты прогуливались по городу. Они только (снова самообман) жались ближе к стенам. Снаряды падали на ближнюю площадь. Я стоял у почти уцелевшего дома с вывеской «Cafe Estaminet». Я не воспринимал обстрела. Мне казалось, что я в городе, сейчас могу зайти в кафе, а этот грохот — гул пролетающих экспрессов, спектакль или какие-то военные занятия.
Итти под обстрелом легче, чем сидеть на одном месте. Помню, возле Вими я с «анзаками» (новозеландцы) пробирался под обстрелом к холмику, откуда можно было бы наблюдать атаку. Справа и слева падали снаряды. Мы быстро шли. Потом забрались в свежую воронку и навели бинокли. Обстрел продолжался. И от того, что мы не меняли места, казалось, что мы обречены, ждем, пока, наконец, снаряд не отыщет нас. Я вылез и пополз вперед. Страх сразу исчез. Я иду — значит я ухожу от опасности. Это не верно, даже нелепо, но в страхе все — наивность, каприз, суеверие, все, кроме разума.
Мы были у Дарданелл тогда. На утро была назначена атака турецких позиций. Уж не в первый раз, а как не по себе было. Весь вечер сидели молча, даже наш Тартарен и тот нос повесил. Жить, видно, очень хотелось. Да, так вот вечером прибегает вестовой из штаба:
— Нет ли среди вас кого-нибудь, кто знает турецкий? В штаб требуется переводчик.
Господи! Как взволновал он нас! Турецкий язык! Чорт побери! И никто не знает. А ведь это в штаб… Ведь это значит — жить. Один из наших, Гарас — храбрый парень был, убили его в ту атаку — подбежал к вестовому:
— Я испанский знаю.
— Говорят тебе, турецкий.
— Ну ты спроси там, может быть и испанский нужен.
Стали перебирать, кто какой язык знает. Так всю ночь. Ну, а потом обошлось…
Это — «трусость». А рассказал мне это зуав. У него военный крест и две медали. Его полк славился своей отвагой.
Убеждение, героизм, подвиги — это для отдельных и немногих. А воюют миллионы. Для них — принуждение. Чтобы солдаты оставались месяцами в окопах под обстрелом, чтобы они выбегали вперед под пулеметный огонь, чтобы ученые, фермеры, рабочие, лавочники кололи штыками, нужна не ненависть к врагу, не любовь к родине, а насилие. Каждый солдат знает — выхода нет. Или он повинуется, идет вперед — тогда, может быть, смерть, а может быть, и жизнь. Или он бежит назад — тогда верная смерть, бесславная и горшая. Третьего нет. Отбросьте этот принудительный аппарат, и вместо миллионных армий останутся немногие тысячи героев или любителей приключений. Остальные — не трусы, нет, они обыкновенные люди. Они увидят дорогу с верным исходом: «жизнь». В минуту слабости уйдет первый, за ним сначала робко, стыдясь, второй, третий, потом неудержной лавиной понесутся остальные.
Во всех армиях много «самострелов». Чтобы уйти хоть на время с позиций, люди простреливают себе руку. В госпиталях врачи сейчас же распознают характер раны. Некоторые доносят. Недавно из Шалонского госпиталя в Военный Трибунал были отправлены девять самострелов. Старший врач одного лазарета рассказал мне следующее:
— Привезли ко мне «самострела». Я осмотрел руку, говорю ему: «Вы это сами»…
Не отпирается. Я спрашиваю:
— Почему вы это сделали? Я видел ваш «ливрэ милитер». Вы три раза были ранены, у вас два креста. Словом, вы не просто трус. Расскажите мне, и будьте спокойны, я не донесу.