Конечно, и здешний мужик знал, что где-то за лесами, за долами, у далекого моря-окияна громыхает война, знал, что на войну эту — шут ее ведает, зачем она и затеяна,— и из деревни кой-кого забрили, однако местная жизнь от этого не могла ни возмутиться, ни из колен выбиться. Плохо, конечно, что крестьян от дела, от семьи оторвали, но такова мужицкая доля — надо и царю, отечеству служить. Отслужат и, бог даст, вернутся, если на чужбине головы свои не сложат.

Некоторые уже возвращались. По пути домой они навидались всякого и теперь судачили, что в городах уральских и сибирских губерний неспокойно, что рабочий люд бунтует против царя. От этих разговоров делалось страшно. Что творится на свете? Что же будет?

Однако очевидцы и сами толком ничего не знали. Сибирский крестьянин никак не мог понять, о какой это ликвидации помещичьего землевладения говорят революционеры,— не было его сроду в здешних краях.

Еще от прадедов, бежавших за Урал, повелось так, земля не изба, не хозяину она навечно принадлежит, а общине. Община и делит ее на полоски по числу душ мужеского роду. Так что, рассуждал сибиряк, переделить надо землю — лет пятнадцать, однако, минуло после последнего передела,— и снова покой и лад наступят.

Жизнь сложна и трудна. Одни семьи на убыль идут — кого болезни уносят, кого несчастный случай, а кого и война в сыру землю захоронила, и все из мужской половины смерть повыхватывала, повыхватывала наделенных землей. Кое в каких домах и половины надельщиков не насчитать, а земля-то все за семьей остается — вот и владеет каждый двумя, тремя, а то и пятью наделами, богатеет. Таким хоть бы и вовсе не было передела.

Другие хозяйства из года в год многолюднее становились. В таких, случалось, даже взрослые мужики не имели своего надела, что и было причиной бедности, всяких разладов. В этих домах надеялись дождаться передела, вырваться из тисков малоземелья, в которых и в добрый-то год тяжко, а уж когда недород случится, то и вовсе беда, хоть ложись да помирай.

Мал еще был Терентий на сходки бегать — не хозяин, однако, когда в ноябре 1906 года на сход домохозяев кликнули, за отцом увязался. Теперь и на него, Тереху, нарежут надел!

Но чтобы наделить его землей, как и многих других безземелыщиков, надо было отрезать у тех, у кого скопилось ее много, а надельщиков мало осталось. А чтобы отрезать, согласие их на это нужно. Одни сразу уступили: как повелось, так пусть и будет — забирайте лишние десятины. Другие мялись: надельщиков-то и правда мало, да куча баб в доме, а их тоже надо кормить, одевать. Что ж, надо, конечно. Но бабы, каждый знает, землей не наделяются, так что и толковать тут нечего. Пуще всех ярились и баламутили те, кто из общины с наделом своим хотел выйти, а община не соглашалась: и без того земли мало. Эти на недавний царский указ ссылались, который дозволяет такой выход на свои наделы, на отруба.

Так никакого согласия и не получилось. С того раза чуть не каждую неделю созывали сход, но с каждым разом все яростнее ругались, друг дружке грозили, а иногда и до кулаков доходило. Все меньше оставалось надежды на общее согласие.

Старики вспоминали прошлые переделы, говорили: и раньше, бывало, ругались, кому ж землю хочется отдавать, да все же дело решалось по совести. И приходили к выводу: осатанели люди, ни общество, ни бог им нипочем.

А сходы продолжались и в декабре и в январе, поэтому мужики, если не на сход шли, то гуртовались по дворам, по избам, продолжая распалять друг друга.

В ту зиму, благо отец часто отлучался из дому, Терентий вовсе к книгам прирос. Забравшись на полати, он краем уха слышал, как в печной трубе то стонала и плакала, то сердито и жалобно выла вьюга. Она была совсем рядом, но добраться до него не могла. От этой надежной защищенности делалось ему хорошо: там, на улице, сейчас люто и вьюжно, а тут, в избе, у печного бока, тепло, уютно. И мысли его то бегут вслед за бессильной вьюгой за дали дальние, в те края, о которых рассказывает ему книга, то зарождают тревогу, схожую с жалостью: за путников в лесу, за птиц и зверушек — холодно им сейчас и страшно без теплой защиты.

Терентии давно уже не таился от матери. Правда, однажды она пригрозила отцу рассказать о его страсти. Но не рассказала. Лишь иногда, если набедокурит, повторяла свою угрозу:

— Вот скажу отцу, что книжки почитываешь...

Тут уж сын и послушным и тихим делался, а мать продолжала терпеливо хранить тайну, хотя и побаивалась греха, что брала на себя. Побаивалась и мужа, Однако гордилась, когда сын читал ей что-нибудь вслух. Мало что понимала из услышанного, но ей нравилось слушать, нравилось, что сын, такой малой, постиг непостижимое. В душе она согласилась любую кару принять и от бога и от мужа, только чтобы сыну на счастье это пошло.

Но однажды отец вернулся сердитый и такой озябший, что аж сморщился. Сняв верхнюю одежу, шумнул на сына:

— А ну, слезай с полатей. Что, как кот, лежишь целыми днями, никак не належишься?

И полез сам. А когда лег, то почувствовал: что-то твердое мешает ему. Хотел уж было на другое место передвинуться, да нащупал рукой то, что мешало. Книга...

«Вот отчего неладное делается в обществе»,— подумал он. Эта мысль, что беда в собственной избе кроется, испугала его.

Семен молча слез с полатей. Молча бросил на лавку книгу. Не знал он, что и говорить, как поступить ему надо, потому и молчал.

— Что не лежится? — спросила Анна, заподозрив недоброе.

— Это видела? — указал он на книгу, которая лежала на скамье.

Анна побледнела. Со страхом смотрела то на книгу, то на мужа.

— А ну, кликни поганца. Где он?

Ни на дворе, ни за калиткой сына не было. В душе Анна была рада, что не нашла его, и медлила возвращаться в избу: так-то лучше, меньше шуму будет. Но тут Терентий объявился, с сеновала спрыгнул.

— Отец кличет. Книгу на полатях нашел,— сказала она, не зная, как и быть теперь, оборонить как. Потом, решив что-то, посоветовала: — Ты уж за мной иди. Может, двоих-то не тронет.

Трудно им было переступить порог, а надо. Переступили и остановились.

— Зачем книга тут лежала? — сурово спросил отец, однако с места не тронулся.

— Читал... — почти шепотом признался Терентий.

— Твоя?

— Нет, чужая, дали мне...

Отец достал рукой сына, взял за грудки и швырнул на полати.

— Сиди там и никуда не выходи, покуда не вернусь.

Он решил к дедушке Омельяну сходить. Что-то скажет наставник общины?

Дедушка Омельяи полистал книгу, зачем-то похлопал ее ладонью,— Семену показалось, будто побил ее. Значит, греховная.

— Скажи, дедушка Омельян, что с сыном делать? Не уберег я, грамоту он познал.

И сказал белобородый старец:

— Не гневайся на сына, Семен Абрамович. Что сын грамоту познал — не грех. Главное — к чему он ее приложит: к добру или злу. Так что лучше не мешай ему. А чтобы к добру была грамота, надо к делу Тереху приноравливать.

Упал камень с души у Семена.

—  И за книгу не брани,— продолжал старец.  А раз уж он читать так любит, ты псалтырь ему купи.

—  А эту куда ж девать? — спросил Семей, указав на книгу.

— Куда же ее девать — домой снеси. Если не его она, то отдаст, у кого взял. Не годится чужим добром распоряжаться.

Семен, глубоко верующий человек, относился к наставнику, как послушное малое дитя: что сказано, то и делать будет. Хоть и не хотел отдавать сыну книгу— изорвать бы ее в клочья,— однако отдал и велел тут же унести ее из дому, вернуть тому, у кого взял. Хотел пригрозить, чтобы никаких книг в дом больше не носил, но промолчал: хуже будет, если не послушает сын его наказа. А что тот ослушается, в этом он уже и не сомневался. Понял, что не отвадить ему теперь сына от чтения, по глазенкам Терехи догадался — уловил в них не только страх, но и отчаянную жалость, с какой тот смотрел на книгу, оказавшуюся в руках отца.

Приноравливать к крестьянскому делу — значило впрягать в работу. То, что Терентий делал до этих пор, было пусть и не баловством, однако и не обязанностью: при случае коню корм задать или корову на поскотину отогнать, воды из колодца принести или тяпкой на огороде бурьян выполоть. Да и не главная эта работа. Главная — в поле. Бывало, что Терентий охотно и там отцу помогал, однако одно дело помогать, другое — самому с утра до вечера боронить или пахать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: