Отзвуки крайне негативного отношения к сестрам милосердия можно почувствовать в докладе представителя войсковых комитетов Западного фронта на заседании Гельсингфорсского совета депутатов армии, флота и рабочих 29 апреля 1917 года. В числе важнейших задач, стоявших перед армиями фронта после революции, оратор называл «удаление сестер милосердия, так как большинство из них опорочивает армию своим поведением…»{320}.
Проблемы «перевода» пропагандистских посланий
В таком культурном контексте и до революции любая официальная информация о патриотической деятельности царицы и царевен в госпиталях могла «прочитываться» массовым сознанием как убедительное подтверждение самых фантастических слухов об их аморальном поведении, любой портрет царицы и царевен в форме Красного Креста мог пробуждать воспоминание о Распутине, пропагандистские сообщения воспринимались вопреки замыслам их создателей. По свидетельствам современников, распространение слухов и сплетен о царице и великих княжнах, олицетворявших образ сестер милосердия, «растлевало» сознание широких масс столицы{321}. В декабре 1915 года некий приказчик заявлял: «Старая Государыня, молодая Государыня и ее дочери <…> для разврата настроили лазареты и их объезжают»{322}.
Не следует, однако, полагать, что данный культурный контекст имел определяющее значение для распространения негативных слухов об императрице Александре Федоровне. Как уже отмечалось, сестра царя, великая княгиня Ольга Александровна, работала как простая сестра милосердия, в иллюстрированных изданиях печатались фотографии, на которых она перевязывала обнаженных солдат. Судя по некоторым фотографиям, она, в отличие от царицы и царевен, легкомысленно выпускала волосы из-под косынки, носила кожаную куртку. Наконец, она развелась со своим мужем, принцем Петром Александровичем Ольденбургским, а в ноябре 1916 года вышла замуж за своего давнего возлюбленного, ротмистра Николая Александровича Куликовского. Императрица полагала, что эта история может отрицательно сказаться на авторитете царской семьи{323}. Однако, насколько можно судить, и поведение сестры царя, и этот брак не вызвали особого общественного резонанса.
В то же время культурный контекст играл, как представляется, особую роль в восприятии императрицы Александры Федоровны, ибо он сочетался с уже распространенными слухами и неосторожными политическими действиями самой царицы.
Однако политическое использование негативных образов сестры милосердия продолжалось и после падения монархии. В октябре 1917 года, после захвата Зимнего дворца сторонниками большевиков, возник фантастический слух о том, что глава Временного правительства Александр Федорович Керенский бежал из Зимнего дворца, переодевшись в форму сестры милосердия.
Показательно, что распространению этого слуха способствовала даже черносотенная газета «Гроза», которая развивала излюбленную редакцией антисемитскую тему:
Керенский, речистый адвокат, — сын жида и жидовки Куливер. Овдовев, его мать вышла замуж за учителя Керенского, который усыновил, крестив, своего пасынка, получившего фамилию отчима <…> Керенский, в посрамление России объявивший себя верховным главнокомандующим и министром-председателем, ускользнул от расправы солдат из Петрограда, переодевшись сестрой милосердия…{324}
Можно с уверенностью предположить, что слух возник благодаря феминизации образа Керенского в предшествующие месяцы (его сравнивали порой с бывшей императрицей), однако воздействие культурного контекста эпохи Первой мировой войны здесь ощущается весьма сильно. Образ политика, переодевшегося в форму с красным крестом, сигнализирует не только о том, что он не является истинным правителем (распространенная тема карикатур, изображающих государственных деятелей в одежде, предназначенной иному полу). Платье сестры милосердия для современников было также знаком измены и разврата — именно в этом обвиняли и бывшую императрицу Александру Федоровну, и главу Временного правительства Керенского.
Представляется, что реконструкция восприятия пропагандистских образов царицы и царевен важна для изучения особенностей патриотической мобилизации в России. В различных странах мобилизация была использована разными социальными, политическими, культурными или этническими группами для лоббирования своих интересов, реализации всевозможных довоенных проектов. Так, женские организации использовали в своих целях конъюнктуру военной поры. Речь шла о принципиально новом участии женщин в военных усилиях, для чего требовалась корректировка традиционных тендерных ролей. Женщины осваивали мужские профессии, в том числе и те, которые требовали специальной подготовки и обучения. Казалось бы, царица и ее дочери, ставшие квалифицированными и добросовестными медицинскими специалистами, могли олицетворять требования прогрессивных женских организаций, а эти организации могли бы использовать растиражированные пропагандистские образы в своих прагматических целях. Однако этого не произошло: императрица Александра Федоровна не могла стать символом прогрессивных преобразований в силу особенностей своих религиозных и политических взглядов, особенностей, которые молва сильно преувеличивала. В то же время по своим причинам образы «августейшей сестры милосердия» были чужды и людям консервативных взглядов, которые полагали, что царица «роняет достоинство» императорской семьи. Нельзя полагать, что неудача репрезентационной тактики Александры Федоровны была причиной ее политической изоляции. Однако изучение пропагандистских образов и реконструкция их восприятия позволяют лучше понять связь между монархической репрезентацией, патриотической милитаристской мобилизацией и культурной динамикой эпохи войны.
Оксана Сергеевна Нагорная.
Плен Первой мировой войны в советской художественной литературе: конфликт и консенсус индивидуальных переживаний[37]
В многочисленных исследованиях последних лет, посвященных российской культуре памяти о Первой мировой войне, постепенно пересматривается устойчивый историографический стереотип «забытой войны». В работах подчеркивается специфичность мемориальной традиции Великой войны в России в ситуации господства мифов о революции и Гражданской войне{325}. По мнению О. Никоновой, «Первая мировая война так или иначе присутствовала в советской действительности <…> в форме <…> реинтерпретированных в духе марксизма символов <…> “подтекста”, “скрытой информации”…»{326}, кроме того, «инструментализация военного опыта <…> позволила вписать [Первую мировую войну] в объемный метарассказ о конце старого мира <…> превратить в объяснительную модель внешнеполитических событий»{327}. Тем не менее до сих пор слабо разработанными в исследованиях остаются многие вопросы — например, вопрос о том, с какой интенсивностью военные переживания сохранялись в индивидуальных биографических воспоминаниях, в семейной и групповой коммуникации{328}, а также в литературной и визуальной традиции. На примере переработки опыта плена данное исследование обращается к изучению художественной литературы как одного из хранилищ памяти. С одной стороны, художественная литература является неотъемлемой частью господствующего дискурса, с другой — в определенных пределах в ней могут сосуществовать конкурирующие или альтернативные интерпретации. Не претендуя на полноту анализа, в данной статье будут намечены некоторые дискуссионные вопросы, затрагивающие взаимосвязь между отраженными в литературных произведениях сюжетами и позицией автора в «сообществе переживаний».