— Прямо так сразу?
— Сразу.
— Ты не шутишь?
— Нет.
— Обиделся?
— Да.
Боришка склонила голову на плечо мужа, пшеничные волосы ее щекотали его шею. В такие минуты, как бы он ни досадовал, тучи на лбу у Молнара обычно рассеивались, и он начинал смеяться: «Брысь, кисанька, брысь!» Но на этот раз его красивое мужественное лицо еще больше потемнело.
Боришка приуныла, потом ласково упрекнула:
— Значит, я уже не кисанька? Я для тебя больше ничего не значу?
— Если ты хорошая жена, — ответил он серьезно и печально, — ты не станешь ни рассуждать, ни расспрашивать меня и сейчас же сюда вернешься.
Этого было достаточно графине: она тотчас побежала за шляпой и плащом, велела вынести чемоданы, и они, ни с кем не простившись, оставили замок. Через несколько минут их коляска покатила со двора.
В дороге графиня также ни о чем не спрашивала мужа, они говорили о всякой всячине, только не о своем стремительном отъезде.
К вечеру они прибыли в Пешт и переночевали в «Золотом орле». Утром Молнар сказал жене:
— Надень, милая, дорожное платье, мы едем в Гамбург.
— Хорошо.
На протяжении всего пути их разделяла какая-то странная отчужденность. Жена ждала объяснения, а муж явно избегал говорить на эту тему. Было трудно лавировать, чтобы не заговорить невзначай о будущем. С уст мужа порою слетал какой-то намек. Молодая женщина скорее инстинктом угадывала эти междометия, и сердце ее было охвачено мучительным беспокойством. Постепенно они стали избегать даже взглядов друг друга и были рады, если в купе входили посторонние, а ведь меж ними всего один пункт оставался невыясненным. На небе сверкающий шар, с виду не больше человеческой головы, согревает целый мир, а в браке одна самая крохотная темная точечка может затмить всю радость жизни.
Но, на счастье, к ним то и дело подсаживались пассажиры, с которыми в те времена было еще очень забавно потолковать, расспросить — теперь-то все уже изложено в путеводителях. Нынче и путешествовать не стоит — мир унифицирован. Вокзалы повсюду одинаковы, и здесь, и на другом краю света, и пассажиры такие же, и те же у них шапки и пледы. Венгров тогда особенно любили. Как же, сыновья экзотичной страны. Каких только чудес не рассказывают они о своей родине! Пал Молнар Левелекский записал в своем дневнике (который я держу сейчас в руках): «Все, что ни говорилось мной во время моих скитаний, принималось с доверием, кроме того, что овец у нас доят и что доходы Колочайского архиепископа составляют триста тысяч форинтов в год».
Но бывало и так, что супруги оставались в купе одни. Тогда жена делала вид, будто спит. Из груди ее то и дело вырывались тяжелые вздохи.
— Что с тобой, Боришка?
— Нет, нет, ничего.
Молнар придвинулся к жене и заключил ее мягкие руки в свои большие ладони, как это делал прежде.
— Может быть, тебе хочется что-то сказать мне? Почему ты такой недоверчивый? — спросила она кротко.
— Потом, в Гамбурге. В Гамбурге ты все узнаешь.
Боришка отняла руки и — чтобы заснуть — повернулась лицом к боковой подушке… скоро казенная подушка промокла в том месте, которое касалось ее лица (на другой день там окажется поблекшее пятно).
Когда же наконец прибыли в Гамбург, Пал Молнар Левелекский подвел жену к каналу и с пафосом, свойственным в те времена всем без исключения, произнес:
— Милая моя жена, мы подошли к решающему моменту. Теперь уже слово за тобой. Продолжишь ли ты путь со мной или повернешь назад?
— О чем ты? — прошептала графиня, дрожа.
— Мне опротивела та страна, Бири, и я покидаю ее.
— Свою родину?
— Да, мне опротивела моя родина. Ее воздух. Твои свояки, сестры и все остальные. Я демократ до мозга костей и не смогу там жить, там я задохнусь, сойду с ума! Я еду в Америку.
— Когда?
— Сегодня же!
— И на сколько?
— Навсегда.
— Тебе не жаль? Это ужасно!
— Ужасно или нет — мне все равно, теперь только вопрос: поедешь ли ты со мной или вернешься?
— И ты отпустил бы меня домой?
Жена Молнара утерла платочком льющиеся ручьем слезы и подняла голову; лицо ее пылало, как будто его накалили.
— Отпущу ли? — переспросил Пал Молнар, и его голос дрогнул. — Не знаю. Не знаю, имею ли я право удерживать тебя, отрывать навсегда от родины, от родных. Ведь как тут решить? Действительна ли супружеская клятва только в этом мире или в другом тоже? Ибо я убываю в другой мир. Если клятва действительна до смерти, то не наступила ли она для меня по сю сторону этого безбрежного моря?
Боришка печально склонила голову. Море сердито билось о берег, над бескрайним лесом мачт пестрыми бабочками порхали, вились на ветру флаги, флаги всех стран мира. Осеннее солнце стелило желтые полотнища на серебряное поле моря. Все шло своим чередом, величавая, бесстрастная природа и не заметила этой мучительной сцены.
— Послушай, Боришка, и постарайся понять меня хорошенько. Я мужчина, и мне легче решиться. Сказано — сделано, и точка. Но и для меня это очень серьезный и трудный шаг, и потому там, дома, я не смел сказать тебе обо всем, чтобы ты не отговорила меня как-нибудь. Кто измерил власть, какую имеет над нами любимая женщина?! Я боялся сказать тебе, пока ноги мои стояли на родной земле. Ты и она. Она, земля! Вас там было двое. И вы обе заодно. Кто знает, не удалось ли бы вам вместе взять верх надо мной. И я молчал. Но здесь, у моря, я уже не боюсь никого. Море — мой союзник. Берег, что чудится мне за ним, — мой друг. Меня всегда тянуло туда. Мое сердце всегда сильнее билось при упоминании Америки, страны, где равенство и свобода. Если ты станешь удерживать меня — зов того берега поможет мне. Теперь-то я уже осмеливаюсь и говорить и прощаться. Для того я и привел тебя сюда, моя Бири, стольким-то ты была мне обязана, а что до дальнейшего — решай сама. Ты слабая женщина, быть может, тебе даже не выжить в чужом мире, дома у тебя титул, имение, а там ты будешь просто миссис Молнар.
— А маленький «странник», что спешит к нам, Пали? — заметила молодая женщина с бесконечной грустью. — Как же он?
Пал Молнар Левелекский содрогнулся, из груди его вырвался хрип раненого животного, и он грубо, бесцеремонно схватил жену за руку.
— Все, едешь со мной! — прохрипел он упрямо. — Ты должна.
Глаза графини Бири зажглись.
— Вот таким я тебя люблю, Пал! Да, да! — И добавила тихо, торжественно: — Я еду с тобой, Пал.
— И ты никогда не вернешься домой? Скажи! — страстно торопил он жену с ответом, все еще судорожно сжимая ее руку.
— Это как ты захочешь. — И на виду у всех, в толпе прохожих, сновавших вокруг матросов и юнг, она склонила голову на его плечо.
Пал Молнар улыбнулся. Впервые за много дней. И ущипнул ее за украшенный ямочкой подбородок, и, как дома, сказал: «Ну же, брысь, кисанька!»
Эмиграция Молнаров подняла целую бурю различных толков. Демократ, которому опротивело чванство родственников-аристократов, покинул их всех, хлопнув дверью, и не переводя дыхания добрался до самой Америки. Кремень, этот Пал Молнар. Вот где характер. Жаль, что утратили такого человека.
Благородные комитатские власти, к которым он обратился в изысканных строках прямо из Нью-Йорка, отказываясь от чести быть их представителем в парламенте, поскольку господствующие в родной стране аристократические тенденции противоречат его личным склонностям, приняли это к сведению и решили заказать его портрет, писанный маслом, для зала заседаний. Пусть-де вице-нотариус пошлет письмо Барабашу *. Во всяком случае, это была сенсация, — и даже «Венгерский курьер» помянул Молнара на своих страницах, недоумевая, как это дворянин, не убийца и не вор, уезжает вдруг на чужбину, дабы смешаться там с американской чернью, в то время как дома мог бы стать даже губернатором.
Молнары некоторое время оставались в Нью-Йорке; туда и выслал им адвокат Мали доставшиеся на их долю наличные деньги, семьдесят тысяч форинтов — кроме того, им принадлежало теперь и алфёльдское имение старого графа.