— Думается мне, всякие.
— В таком случае я посмотрю имение.
— Когда?
— Да хоть теперь же. Кожибровский задумался.
— Сейчас да и в ближайшие дни я не выберу время, но если у вас будет настроение, наведайтесь к пасхе.
Барон посмотрел в свой карманный календарь.
— Я выеду двадцать четвертого апреля, прибуду двадцать шестого дневным поездом. Вас это устраивает?
— Договорились! Я буду вас ждать на станции.
Ясный весенний день приветствовал Кожибровского, когда он двадцать шестого апреля проснулся в своем проклятом замке, в котором обитало лишь четверо: престарелый сторож, он же мажордом, который заботился еще и о корове; кучер, ведавший четверкой выездных лошадей; служанка, одновременно исполнявшая должность поварихи, и лакей, вернее, секретарь графа по фамилии Штириверский, который сам был польским графом, но, отказавшись на время от титула, значился у Троцкого барина под именем Баптисты.
Кожибровский имел обыкновение завтракать в постели, он пил кипяченое молоко с тартинками, затем выкуривал чубук.
— Баптиста, набей мне трубку и принеси.
— Погоди, пока я состряпаю себе завтрак! (Дело в том, что они частенько менялись ролями, и тогда Кожибровский состоял у Баптисты в лакеях, — ибо счастье в Польше изменчиво.)
Баптиста принес чубук, и Кожибровский, приподнявшись на локте в постели, стал попыхивать им, весело болтая:
— Нынче у нас боевой день, Баптиста. Сегодня решится, что с нами будет. До чего же здесь теперь тихо! А вот увидишь, какое оживление начнется после обеда. — Он взглянул на часы. — Если моя луковица не врет, то у нас еще целый час в запасе. А там — открывается представление! В половине десятого из Пешта прибудет поездом повар с поварятами и провизией. Ты Баптиста, слетаешь в Оклад, где уже собрались загонщики. Ночью должны были прибыть тридцать мешков с зайцами. Ты сам пойди с загонщиками и проследи, чтобы наши ушастые помощники вовремя покинули свои холщовые темницы. Чу, что-то тарахтит под окнами… Так, так, это приехали работники с плугами. Вот остолопы! Чего им надо? Я же говорил, чтобы приступали только после обеда. Ох, Баптиста! Я сильно растратился, Баптиста! Если это дело сорвется, мы погибли.
Вообще суматошным выдался этот день для Тримоца. Пока Кожибровский посасывал свой чубук, двор начал оживать и наполняться людьми. Въезжали телеги, груженные всякой всячиной, все чаще мелькали слуги в ливреях. Собралась уйма порожних экипажей и двуколок.
Баптиста то и дело выбегал и тут же докладывал, кто явился да с чем.
— Коляски-то все взяты напрокат, — пробурчал Кожибровский.
Вслед за экипажами появилась телега, на которой, одна к одной, сидела стайка деревенских красоток; другой воз доставил мужиков, на третьем жались друг к другу цыгане, вооруженные скрипками, контрабасом и цимбалами.
— А эти зачем? — спросил Штириверский.
— Это наши придворные музыканты. Отведи их в сарай, там увидишь наряды, которые я купил с аукциона у потерпевшей крах кашшайской труппы. Словом, приодень их. Да и мне пора подниматься.
Он одевался медленно, осмотрительно. Бреясь, то и дело поглядывал в окно, за которым ежеминутно что-то происходило — словно разыгрывалась пьеса, где хорошо отрепетированные действия следуют одно за другим, точно в назначенное время.
— Так-так, — произнес он, играя от удовольствия пальцами, — вот и министр земледелия.
Тут уж и Штириверский, не вытерпев, подскочил к окну.
Министр в Тримоце — все-таки событие! Было от чего прийти в волнение.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Штириверский. — Да ведь это же адвокат Сламчик из Хоммоны!
Это и в самом деле был адвокат Сламчик; вот он уже входил в дом, стряхивая дорожную пыль и паутину со своей пышной густой бороды. Одет он был торжественно, в выходную черную пару, будто явился в церковь.
— С добрым утром, графушка-душечка, а я точный, как смерть. Ну, бог в помощь!
— Да ты сядь, Леопольд, и выпей немного сливянки. А там — за дело. Жарьте тут, варите, пока я съезжу на станцию за гостем.
— Когда он прибывает?
— В час.
— Кто едет?
— Он сам и его секретарь.
— Знатоки? — Кожибровский пожал плечами.
— Перу барона принадлежит даже руководство для охотников.
— Вот и хорошо, мой дружок, — ликовал Сламчик, — ибо в том, в чем немец считает себя знатоком, он ничегошеньки не смыслит. А сколько же ему примерно лет?
— Пожалуй, под семьдесят. Сламчик от восторга потирал руки.
— Это наилучшие годы. Я имею в виду, для нас. Для него — нет. В этом возрасте человек как обезьяна. Ну а секретарю сколько лет?
— Лет двадцать пять. Это Ханк, его молодой родственник.
— О, молодо-зелено. Он еще в козлином возрасте. Ему можно будет подсунуть Анчурку Комелик. Я обучу девчоночку.
— Что это за иероглифы с возрастами?
— Очень просто: каждый человек находится в возрасте какого-либо животного.
— А ты сам-то в чьем возрасте?
— В лисьем, приятель!
— Слушай, Сламчик, не пей-ка ты больше этой сливянки, ты уже до этого выпил где-то. Чувствуется по твоим рассуждениям.
— Ничего не чувствуется. Я тебе старую сказку сказываю. И умную сказку. Постарее, чем твоя сливянка. Дай опрокину еще одну. За твое здоровье, графушка. Ну так вот, эта сказка такая: бог рассердился на Адама, потому что тот яблоко ел. Вот потому я, богобоязненный человек, с тех пор никогда не ем яблок. И не пью яблочное вино. Ну так вот, где я остановился? Ага. Бог швырнул человека на землю, чтобы он умер смертью смерти. Неизвестно только было, когда именно следовало умирать Адаму и Еве. Срок оставался неясным. Господь решил — пусть поживут до двадцати четырех лет. До тех пор жить имеет смысл. Однако человеку этого показалось мало, пришел он к богу жаловаться. Бог говорит человеку: не можем, Адам, дай ми покой! Не могу, мол, Адам, оставь меня в покое, я все годы уже поделил между тварями. Человек давай хныкать: где, мол, справедливость, когда человек до двадцати лет только растет и к чему-де такая длинная подготовка, неужели ради ничтожных четырех лет? Бог и сам это понимал: «Habeas rectum[25], — сказал он, — но где же я вам теперь возьму годов-то? Ну да ладно, уж так и быть, в долг попрошу». (Вот у кого научились наши дворяне делать долги!) Созвал, значит, бог зверей, что были близко, сначала козла, у него занял для человека пять лет, потом подозвал лисицу, и она дала десяток, — словом, продлил людской век до сорока лет. Подморгнул тут бог Адаму: «Довольно ли с тебя, Адам?» А тот знай головой трясет: нет, мало, мало еще! Попросил господь у вола десяток лет. И он дал (на то он и вол). «В эти годы, — сказал господь Адаму, — так же будешь тянуть ты иго, как вол. Ну, еще надо?» Адам говорит, надо. Теперь уже у осла попросил господь десять лет. Человеку и этого оказалось мало, но поблизости не было другого животного, кроме обезьяны. Значит, от нее нужно было добирать все остальное. Ну, теперь-то ты, графушка, понял, что я говорил?
— Предположим, понял. И я очень доволен, что ты теперь проживаешь как раз взятые у лисицы годы. Но смотри мне, Леопольд, будь начеку и не забывай, что ты министр, приехавший навестить меня — причем как раз в то время, как я отлучился встречать гостей.
— Ох, конечно, не забуду. Это мне на всю жизнь памятно будет.
— За обедом ты сидишь от меня по правую руку.
— И на который час ты заказал обед?
— На четыре. Со станции я отвезу гостей прямо в лес, а пока мы еще не заберемся далеко, Штириверский, который должен проследить, как будут выпускать зайцев, верхом подлетит ко мне докладывать, что ты прибыл. Все должно быть точно, как условленно.
Кожибровский собрался в путь, четверка его пегих лошадей уже нетерпеливо била копытами у подъезда. В экипаж Кожибровский велел положить два хороших ружья. Выйдя из дома, он оглядел двор, где среди хозяйственных построек в художественном беспорядке стояли машины, а кое-где и элегантные экипажи, словно забытые тут случайно. В кухне хлопотал со своими помощниками выписанный из Пешта повар, вынимая разнообразные деликатесы из прибывших вместе с ним ящиков, где чего только не было: откормленные гуси, огурцы, дыни, спинка упитанного барашка, различные рыбы, кетовая икра и еще черт знает какие яства.
25
Ты прав (лат.).