― С вами три собаки?

― Две, ― ответил Дандре в полусне; вот билеты на них.

― Три, ― сказал служащий.

И он показал пальцем на Мышку, которая вылезла из своего убежища и, не соображая, что весь вопрос в ней, имела неосторожность усесться на несессер графини. Пришлось признаться в контрабанде; мы смирились; служащий сделал внушение, которое мы покорно приняли; оплатили третье место для Мышки, отправленной в компанию Душки и Шарика, и поехали дальше.

Между 11 часами и полуднем прибыли в город трех королей, куда почти 14 лет назад вместе с тобой мы приезжали этой же дорогой. Поэтому пропусти то, что я буду рассказывать тебе о Кельне».

* * *

«Берлин

19 июня

Два воспоминания ― одно из детства, другое из моего зрелого возраста ― связаны с Кельном.

В 1814 году во время иностранного нашествия моя мать побоялась остаться в городке Вилле-Коттре и решила, почему ― не знаю, что в большей безопасности мы были бы в Крепи-ан-Валуа, отдаленном городишке, который в смысле безопасности не имеет других преимуществ, кроме того, что в отличие от Вилле-Коттре расположен в стороне от большой дороги; мы спрятали в погребе белье, столовое серебро, две-три наиболее ценные вещи из мебели и верхом на осле ― я сидел на крупе позади матери ― начали бегство в Египет.

Цели путешествия достигли через три с половиной часа езды.

Вначале остановились у старой дамы, дети которой были в одной со мной школе и которая предложила нам гостеприимство; звали ее мадам де Лонгпре, и была она вдовой бывшего камердинера Луи XV, подарившего ей среди прочего ― возможно, она была достаточно красива для того, чтобы его величество позволил себе обронить взгляд на свою подданную, ― роскошный древнекитайский сервиз.

До сих пор вижу эти огромные суповые миски, эти гигантские блюда, эти циклопические салатники с цветами, измышленными фантазией какого-нибудь неизвестного Диаса, с драконами, созданными воображением какого-нибудь Ариоста без имени: это выглядело так, что современный собиратель всякой всячины мог бы сразу лишиться чувств. Но в 1814 году такое собирательство было неизвестно; раз десять несчастная женщина, которая не была богата и страдала серьезным пороком ― напивалась, пыталась продать королевский сервиз целиком; однако в ту пору в моде была этрусская утварь, а не китайский фарфор. Она не могла получить за него цену, какую сегодня дают за крейский ― de Creil (фр.) фаянсовый сервиз. Поэтому, когда ее одолевало желание напиться, она брала что-нибудь, блюдо или миску, и ходила от двери к двери, стараясь это продать. Если ей удавалось получить 40 су за вещь стоимостью 200 франков, она шла на радостях к бакалейщику, выпивала два, четыре, шесть стаканов кряду и возвращалась к себе только пьяной вусмерть. Так все и разошлось по частям.

Мы пробыли у нее всего несколько дней; моя бедная мать, отдававшая предпочтение мне, а не горькой, и не пьющая ничего, кроме воды, не могла присутствовать на этом омерзительном пьяном спектакле. Она договорилась со вдовой врача, два сына которой повторяли карьеру отца, один на гражданской, второй ― на военной службе.

Старший сын, гражданский врач, жил у матери. Младший, полковой хирург, в это время давал повод семье к серьезному беспокойству за его судьбу: накануне сюда докатилось известие о Бриеннской битве; после битвы о нем не было ни слуху ни духу. Убит, ранен, взят в плен? Были еще две сестры, Амели и Адель. Всю эту приличную семью называли семьей Мийе [или Милье].

Достойная вдова уступила нам спаленку на две кровати. Спаленка располагалась на втором этаже, и, хотя окнами выходила во двор, из нее была видна улица: ни что иное, как большак, ведущий из Крепи в Вилле-Коттре. Что касается питания, мы ели все вместе, но каждая из сторон платила за себя.

В первую же ночь, на рассвете, мы услышали сильный стук в ворота; всполошились: моментально все были на ногах, потому что все время ожидали появления врага. Месье Мийе-старший отважился пойти отпереть калитку, он считался единственным мужчиной в доме; мне тогда было 11 лет.

Все с ужасом ждали, когда войдет ночной визитер, не перестающий барабанить в ворота. Но послышался радостный вскрик; месье Мийе позвал свою мать и сестер. В салон ворвался вдруг симпатичный молодой человек 25-28 лет и, сбросив шинель, предстал перед нами в форме полкового хирурга. Счастливое восклицание вырвалось разом из всех уст. Это был второй сын дома, о котором не было вестей целых два месяца. Мать, сестры, братья бросились обнимать друг друга, смеясь и плача, что-то говоря наперебой. Моя мать потянула меня к выходу и молча вывела меня; мы были чужими, а в подобных обстоятельствах всякий чужой ― помеха радости. Никто не обратил внимания на наш уход. Предоставили нас самим себе; не заметили нас, а если и видели, то о нас забыли. На следующий день нам рассказали все, что случилось накануне, как если бы мы при этом не присутствовали; но из рассказа мы узнали и то, что знаем теперь, то есть поведали, чего мы не знали.

Молодой офицер служил в армейском корпусе маршала Мортье; тем вечером корпус был застигнут врасплох в Вилле-Коттре. Произошла кровопролитная схватка, жуткое ночное ― спасайся кто как может, когда каждый палил без разбору. Фредерик Мийе, естественно, тоже стрелял. Находясь всего в трех лье от родного города, он думал о своей матери и сестрах, об этом милом домике, таком мирном, с садом, который делал его похожим на селянку, идущую на танцы с букетом цветов; он сориентировался, определился на местности, двинул прямо через поля, вброд форсировал речушку Восьеннку, выбрался на дорогу к Тийетскому лесу и пришел постучать в такую знакомую дверь. Теперь, когда он обнял мать, брата и сестер, он хотел бы вернуться в свой армейский корпус. Но где он, корпус? И разве исключено, что, пытаясь его отыскать, не напорется он на какую-нибудь прусскую часть и потеряет свободу или жизнь? Не лучше ли за отсутствием других вестей дождаться пушечной канонады, которая слуха не обойдет. Он присоединился бы к артиллерии, говоря на военном языке.

Ожидая, что враг может ворваться с минуты на минуту и опознает в нем служащего французской армии, Фредерик сбрил усы и оделся в гражданское. Военное обмундирование, аккуратно сложенное, и шпага были упрятаны в недра шкафа. Только были предприняты эти меры предосторожности, как узнали, что небольшой отряд французской пехоты и кавалерии только что вошел в Крепи. Фредерик побежал узнать, что за часть: это заблудилась небольшая колонна из армейского корпуса герцога Рагузского. Она успела выставить часовых и рассчитывала немного отдохнуть. Но враг преследовал ее по пятам. Едва Фредерик вернулся, как мы услыхали ружейный выстрел; потом часовой, поставленный в начале нашей улицы, прибежал в город с криком: «В ружье!» За ним полевым галопом приближался корпус прусской кавалерии. До сих пор вижу солдат того корпуса. На них были короткие голубые рединготы с белыми воротниками и серые штаны. С приближением грохота, что разрастался на дорожной мостовой, жители закрыли окна и заперли двери. Было ясно, что солдат, бегущий впереди врага с криком «В ружье!», будет настигнут и сражен раньше, чем достигнет центра города, где отдыхали его товарищи. Мийе-старший метнулся к калитке, отпер ее и поманил солдата, который бросился в сад. Дверь за солдатом захлопнулась с быстротой, на какую способна театральная машина. И вовремя. Кавалеристы, это мы наблюдали несколько минут, обогнули наш дом, стоящий на самом повороте улицы, и ворвались в город. Они пронеслись как ураган.

Мийе открыл дверь черного хода и показал солдату обходную дорогу, по которой он смог бы попасть к своим товарищам. Солдат задержался ровно на столько, чтобы выпить стакан вина и перезарядить ружье, и ушел. Дверь снова была закрыта и заперта на засов.

Понятно внимание, с каким каждый в доме воспринимал подробности этой драмы; мы смотрели во все глаза, прислушивались ко всему. И вскоре услышали грохот тех же подков на мостовой: снова вскачь неслись наши голубые пруссачки. Но из города они вылетали еще быстрее, чем врывались в него. Гнали их наши гусары. Несмотря на то, что моя мать делала все, чтобы меня удержать, я подбежал к окну и увидел нечто возвышенное и жуткое, называемое рукопашной схваткой. Дрались грудь против груди на саблях и пистолетах. Пруссаки тщились опомниться и продержаться хотя бы миг, но натиск был слишком силен: их вынудили отступать и в бегстве снова нестись с той быстротой, на какую только способны их кони. Вся эта масса ударилась в бег, вытянулась, продолжая сражаться, и скрылась в грохоте и дыму за поворотом дороги, оставив лишь несколько тел, простертых на мостовой. Три из них были недвижны, в лужах крови; четвертое ползло к воротам нашего дома, наверняка для того, чтобы положить голову на порог и спокойно умереть на каменной подушке, вспоминая свою родину.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: