Он поднял глаза к небу.
― Какой город! ― сказал он. ― И если вдуматься, то это вам я обязан тем, что сподобился увидеть его, прежде чем умереть.
Он обнял меня.
― Входите, ― пригласил он, ― входите, я вам кое-что покажу.
Я пошел за ним с тем же доверием в Кельне, с каким он пошел за мной во Флоренции.
Он ввел меня в спальню, и показал на мой портрет между портретами Гюго и Ламартина.
― А это! ― обратился я к нему. ― Почему эти мессье в рамках, а я без?
― Потому что вы ― в кадре моего сердца, ― оказал он.
Таковы два воспоминания, которые связаны для меня с городом Кельном, и которые ты очень захочешь вставить по месту и вместо того, что встречается, между прочим, в моих «Путевых очерках о Рейне». Ты верно полагаешь, что и на этот раз в Кельне моей первой заботой было повторить оба визита. Увы! Антон-Мария Фарина, славный молодой человек, перевязать рану которого я помогал в 1814 году, умер год назад в возрасте 70 лет. А мой друг С…, турист, уехал из Кельна в близлежащий городок, где получил церковный приход с жалованием на 200 франков больше. Пусть один с миром покоится в могиле, пусть другой радуется жизни в своем доме священника!»
«Берлин
23 июня
Прибыв на станцию железной дороги на Берлин в четыре часа пополудни, мы застали опередившего нас Дандре в жаркой дискуссии с железнодорожными служащими, представляющими собачий департамент. Решительно, наша свора стала камнем преткновения. Именно о ней вот так мы и подумали сначала; но на этот раз вопрос стоял ни о Душке, Мышке и Шарике, а о Синьорине.
На этот раз, чтобы защититься от врагов, с которыми свела дорога, Дандре решил объявить всех животных ― от морды до хвоста, рискуя омрачить в дальнейшем их путешествие боксом для четвероногих. Это было чудесно, поскольку собачий вопрос мучил, и потому что без всякого труда удалось приобрести билеты на Душку, Мышку и Шарика; но за собаками, за Шариком шла киса Синьорина. При имени Синьорина с указанием ее расы и пола служащий раскричался.
― Кошки не ездят, ― отрезал он.
― Как так! Кошки не ездят? ― начал настаивать Дандре.
― Нет, ― подтвердил служащий.
― Но собаки же отлично путешествуют.
― Собаки ― другое дело.
― А почему не путешествовать кошкам, раз едут собаки?
― Потому, ― ответил служащий, ― потому что… потому что на кошек нет тарифа; а раз на них нет тарифа, они не должны разъезжать.
Пруссаки не предусматривали кошку-пассажира. И правда, кошка была новой разновидностью пассажира, открытой графом Кушелевым и классифицированной Дандре. Она рождается на юге, а когда встречается с русскими семьями, к которым привязывается, эмигрирует на север. Так случилось и с Синьориной, хотя в Кельне ― колонии Агриппины, городе трех королей и 11 тысяч девственниц ей объявили, что кошки не ездят. Понадобилось бежать к начальнику вокзала, который вначале был слегка ошеломлен просьбой, однако, после совета со своей администрацией, ее удовлетворил в порядке исключения, подчеркнув, что и в самом деле тариф никоим образом не распространяется на кошек, но, как ему кажется, было бы противозаконным принести Синьорину в жертву ведомственному упущению и применить к ней строгую меру, уподобляемую, на его взгляд, политическому изгнанию, и поэтому она может ехать дальше, при условии, что будет оплачена как собака. И еще: поскольку на кошек нет тарифа и в инструкции ничего не сказано о том, могут ли они стеснить пассажиров, он решил, что Синьорина может остаться в корзине, а корзина поедет в вагоне, где едет Луиз.
После Синьорины ― Черепаха. К счастью, несмотря на заботу, с какой ее обложили салатом в коробке из-под варенья, Черепаха не подавала ни единого признака жизни; служащие вертели ее так и сяк, но в любом положении она не шевельнулась; ее объявили мертвой и приравняли к раковине, то есть просто к любопытной безделице.
Заметь мимоходом: в стороне Гумбольдтов и Циммерманов кошки расцениваются как собаки, а черепахи зачислены в ряд безделушек. Об этой новой классификации, с которой ты ознакомишь нашего друга Изидора Жоффруа Сент-Илера, я рассказываю тебе впервые.
К удовольствию пассажиров, всех оформленных и легализованных кошек, собак и черепах мы увидели в наших вагонах, и поезд, что только и ждал окончания нашей научной дискуссии, отправился в путь. И не спрашивай, дорогой друг мой, есть ли что-нибудь из примечательного на дороге от Кельна до Берлина; была такая жестокая, и обильно пропыленная жарища, что мы вынуждены были задернуть занавески в нашем купе и искать возможных развлечений, погружаясь в самих себя. Уступки, которые каждый, находясь в одинаковом положении, делал обществу, продолжались до десяти вечера, а тогда уж каждый из нас пожелал своему соседу доброй ночи и старался уснуть, отрешившись от всего. Ты знаешь, как я использую дорогу в этом отношении. От той ночи у меня остались только два довольно пустых воспоминания. Первое ― шербет с земляникой, исчезающе-дивный на вкус, что передал мне Хоум и что произвел на меня впечатление. Второе ― вкруговую летящий по занавескам вагона ведьмин шабаш, исполняемый зайцами; но, может быть, эта картина была навеяна моей последней поездкой в Маннгейм, когда в течение всего дня слева и справа от дороги, по которой двигался наш локомотив, я наблюдал целый легион этой живности, предающейся самым фантастическим скачкам.
О, Германия, Германия! Обетованная земля для охотников и влюбленных!
Ночь миновала, настал день, и мы проснулись погребенными, как жители Помпей, под слоем песка. Каждый из нас проделал в нем дыру, открыл глаза, взглянул на соседа и ну хохотать над ним. Комплименты делались после.
Графиня по-маршальски щедро была разукрашена пылью, и кто бы мог подумать, что пыль ей так к лицу.
В 11 утра прибыли в Берлин. Мы нашли там экипажи, которые ожидали нас у станционной платформы, и завтрак, приготовленный в «Римском» отеле. Дело в том, что Миссам не останавливался в Кельне и, приехав сюда на шесть часов раньше нас, все организовал.
Нашей первой, кричащей просьбой было: нельзя ли помыться? Оказалось, можно, в самом отеле. Ванные комнаты располагались в подвальном этаже, где царила приятная прохлада.
Я решил абсолютно ни с кем не встречаться в Берлине и сохранить королевское инкогнито ― меньше всего на свете, чтобы выразить презрение городу Фридриха II, но потом, несмотря на английские пластыри и diachylum (лат.) доктора, фурункул, что рос на моей скуле, достиг таких размеров, что в таком состоянии я не хотел никому показываться на глаза.
Едва я устроился в ванной, как в дверь постучали, и с той же знакомой тебе интонацией упавшего голоса, с какой по 60 раз на день в Париже повторяю одно и то же слово, я его выкрикнул:
― Войдите!
Гарсон воспользовался разрешением, появился на пороге и подал мне визитную карточку. В Берлине уже знали о моем приезде! Какой тайный гонец, какой почтовый голубь или пассажир, какой электрический телеграф меня предал? Несомненно, об этом должна была мне теперь рассказать поданная визитная карточка. Я прочел: «Александр Дюнкер, книготорговец». Книготорговец, это ― почти член семьи; нет нужды церемониться. Я крикнул вторично:
― Войдите!
Месье Дюнкер вошел.
Если ты когда-нибудь будешь в Берлине, не жди, когда он придет тебя повидать, сам беги к нему, и ты найдешь столь же любезного, сколько ученого чичероне[34]. Не считая того, что он говорит по-французски, как ты и я, чем нельзя пренебрегать, когда находишься в столице Пруссии и не знаешь ни слова по-немецки.
Он узнал о моем приезде ― понятия не имею, каким образом ― и пришел предоставить себя в мое распоряжение, чтобы осмотреть город. Я выставил ему свой фурункул. Но месье Дюнкер заметил, что с момента его появления здесь мой фурункул из безобразного обращается в любопытное приложение к знаменитости, и я, не желая отнимать у берлинцев возможность увидеть эту достопримечательную деталь, обещал достойному книготорговцу, что зайду за ним в два часа в его магазин, и мы ― Муане, он и я ― прошагаем город вдоль и поперек.
34
Чичероне (итал.) ― гид, экскурсовод.