В два часа мы были в его магазине.
Я настаиваю на первом визите в Новый Музей, где Кольбах увлечен росписью своей шестой фрески; месье Дюнкер был весьма расположен откликнуться на нашу просьбу еще и потому, что это он издает гравюры этих фресок. Будь на моем месте Теофиль Готье с присущим ему восхитительным талантом писать о пластическом искусстве, он рассказал бы тебе все шесть фресок ― от альфы до омеги; я же только прошелся вдоль них в туфлях, которые жали, и все, что запомнилось, так это то, что они прекрасны, и что немецкая, в частности, берлинская школа, лучшая в настенной живописи. Великолепные фигуры, главным образом, олицетворяют Архитектуру, Поэзию, Живопись и Музыку. Возможно, я сделаю легкое замечание месье Кольбаху, но такое легкое, какое человек его таланта мог бы обратить к своей выгоде.
На его фреске «Архитектура» две крылатые фигуры, несущие: одна ― Парфенон, другая ― кафедральный собор Страсбурга, однотипны. Это нам представляется ошибкой не только художественной и археологической, но еще и религиозной. Каждая из двух этих фигур должна выражать характер своего сооружения: одна должна быть гением, вторая ― ангелом.
Лестница привела нас в греческий салон. Под крышей музея встретились великие по цене современные фрески и великие по красоте античные статуи. Но, увы! Как и везде, античный музей сблизился с музеем современным только для того, кажется, чтобы показать несоразмерно низкий уровень мастерства скульпторов наших дней против искусства мастеров Греции.
Сегодня скульптор изучает строение тела в анатомическом театре два-три года. Так же хорошо, как врач, он знает, где располагаются двуглавая и дельтовидная мышцы, где «дамский портной» ― «le couturier» (фр.). Ему известен хитроумный, механизм, с помощью которого разводятся лучевая и локтевая кости. Тем не менее, несмотря на все это, когда через какое-то усилие нужно показать мускулы, взбухающие под кожей, он ― не скульптор, за исключением Микеланджело, который не ошибается ни местом расположения мускула, ни в оценке его роли.
Греки, напротив, не знали научной анатомии; у этих апостолов красоты считалось святотатством кромсать человека, после смерти. Гиппократ рассказывает нам, что, стремясь получить хоть какое-нибудь понятие о нашем телосложении, он сам вынужден был ходить за войсками и на полях сражений по страшным ранам на мертвецах, нанесенных обоюдоострыми мечами и боевыми топорами, изучать внутреннее строение человеческого тела.
Такой же запрет, после греков, наложили христиане; исходя из иных мотивов, почти все рабы, почти все несчастные, почти все, кто принадлежал к угнетенным классам общества, рассматривали смерть не как трагедию, а как освобождение. Поэтому среди них считалось преступлением искать у смерти средство продлевать жизнь. Раб или другой несчастный никогда не умирает до срока.
Ну вот, несмотря на невежество в области мускулатуры, античный мир дает нам Лаокоона, Умирающего гладиатора, Борцов, Геркулеса Фарнезского, Точильщика и двадцать, сотню, тысячи других шедевров. Какая золотая жила эта Греция, которая при Перикле избавляет от расходов Афины, Коринф, Сиракузы; при Августе ― Рим, Александрию, Неаполь, Торонто, Арль, Геркуланум, Помпеи; а при Наполеоне ― Париж, Лондон, Мадрид, Вену, Петербург, Берлин ― весь мир!
Теперь, где же истоки совершенного мастерства у Праксителя, Фидия, Клеомена и двух десятков других, неизвестных скульпторов, оставивших нам настоящий лес шедевров и целую армию мраморных фигур? Ведь трех вещей ― изображения по-древнему обнаженной натуры, инстинктивного чувства на прекрасное, запоминающихся форм ― невозможно встретить в современном искусстве. Что ты хочешь! В наших руках пар, электричество, железные дороги, воздушные шары и газеты, чего не было у древних: не получается владеть всем одновременно. Есть у нас и монумент Фридриху Великому работы скульптора Рауха, но, хотя и превозносимый, особенно берлинцами, он не идет ни в какое сравнение с простой конной статуей Бальбуса (Заики), найденной в Геркулануме и принадлежащей уже не греческому, а римскому искусству.
Что касается самого Берлина, я не могу сказать тебе лучше того, что сказано о нем в моем франко-германском путеводителе:
«Берлин, столица Пруссии, насчитывает 13000 домов и 480000 душ, включая гарнизон, силы которого ― 16000 солдат. Этот город, один из самых значительных и упорядоченных по застройке в Европе, имеет четыре лье в окружности; в городе три сотни улиц, в том числе Фридрихштрассе длиной 4220 шагов и прогулочная аллея Унтер-дер-Линден длиной 2088 и шириной 170 футов, в начале которой находится королевский замок ― 460 футов в длину, 100 футов в высоту ― с 420-ю окнами».
Ну, хорошо, друг мой, задался ли ты теперь правомерным вопросом? Неужто в городе окружностью четыре лье, с 13 тысячами домов, тремястами улиц, одна из которых тянется на 4220 шагов, я не смог найти для себя комнату и кровать?.. Однако это ― истинная правда.
В восемь часов вечера, когда я уже должен был, вернее, когда мы, Муане и я, уже должны были отправиться просить гостеприимства у короля Пруссии, который, располагая замком в 460 футов в длину и высотой 100 футов, очевидно, нам не отказал бы, но моя мысль остановилась вдруг на этой, такой прохладной ванной и на этом, таком широком ложе в ней, где утром, по приезде, мы провели один из сладостных часов. Я спросил, заняты ли ванные и пусты ли в них ложа. После отрицательного на первый и положительного ответа на второй вопрос, я велел отнести вниз два матраса и четыре простыни и соорудить для каждого из нас постель на ложах в ванных комнатах. Вот каким образом, дорогое дитя мое, к великому изумлению припозднившихся берлинцев, которые созерцают меня через подвальную отдушину, что служит мне окном, я пишу тебе из ванной, где прошу бога погрузить меня в ванну сна, столь же освежающую, как та водная, что я принял этим утром.
Завтра утром мы едем в Штеттин, где будем послезавтра по расписанию. Если Балтика нам друг, то я напишу тебе с борта парохода, который возьмет нас до Санкт-Петербурга.
А придется тебе поехать в Берлин, остановиться в «Римском» отеле, и для тебя не найдется номера, проси ванную № 1: решительно, там лучше всего.
Доброго вечера и спокойной ночи».
«Между Данией и Курляндией
Борт парохода «Владимир»
25 июня
Мой дорогой мальчик!
Балтика, хотя она, как и подобает морю Севера, тусклая и серая, спокойна как зеркало; и я могу выполнить обещание, что дал тебе в последнем письме, а вернее ― самому себе: написать тебе с борта парохода.
Два паровых судна ходят из Штеттина в Санкт-Петербург, это ― «Орел» и «Владимир». Мы на борту лучшего из них ― «Владимира».
Владимир, именем которого названо наше судно, насколько могу припомнить, находясь посреди Балтики без словаря и биографической литературы, был одним из трех сыновей Святослава ― великого князя России; в удел от отца, несомненно ― по праву старшего, он получил Новгород, надменный девиз которого гласил: «Кто осмелится бороться с Господом и Господином Великим Новгородом?»
История расскажет тебе, как Владимир стал Великим; я ограничусь тем, что расскажу тебе, как он стал Святым.
Сначала, подобно Ромулу, он убил своего брата, что удвоило его долю. Затем он сделал женами шесть женщин и завел 800 наложниц, прямо-таки число царя Соломона. Среди шести жен находилась полоцкая княгиня Рогнеда, семью которой он истребил, а саму взял силой, чтобы заставить ее выйти за него замуж. От шести жен и 800 наложниц у него было 12 детей, на 38 меньше, чем у Приама: действительно, у Приама только от Гекубы их родилось 19. Но все 12 детей Владимира тоже были сыновьями; по всей вероятности, он позабыл сосчитать дочерей.
Ты помнишь Эль-Мокрани, с которым мы встречались в Алжире по нашим финансовым делам, и которого я спросил:
― Сколько у тебя сыновей?