Вдруг послышался спокойный голос пятнадцатилетнего Петруши.
— Это как понять? За восемь лет причитается одиннадцать рублей с этими копейками? Или за каждый год?
— Все про все, — объяснил старичок, показывая пальцем на последнюю строчку.
Ткачи верили «конторе»; они знали: более честного, чем он, пожалуй, и во всей Москве не сыщешь. Потому-то и в спор с ним не вступили. А Петруша разъярился:
— Врешь, «контора»! Не может того быть! Он что? Хуже моего работал? А я за один год получаю двенадцать рублей!
Конон Васильевич, схватив Петрушу за вихор, повернул его лицом к себе:
— Чего не в свое дело мешаешься?!
Петруша рубанул по хозяйской руке:
— Ты за вихры не таскай! Не для тебя отращивал! А ему заработанное отдай! Смотри, кончается человек, а ты его грабишь.
Слова Петруши как бы напомнили ткачам, что этот сытый под хмельком купчик грабит и их. Поднялся шум; кое-кто уже в драку лез…
До драки не дошло. Конон Васильевич выбежал из казармы, кликнул сторожа, и через несколько минут Петруша оказался за калиткой. Вещички вынес ему один из «мальцов».
Свежий ветер гонял покоробленные листья. В воздухе был разлит густой осенний запах. Сквозь обнаженные деревья виднелись Кремлевские башни.
Куда идти? Отец в деревне. Игнатка — ох, не любил его Петруша! — жадный, не примет бездомного брата. Влас в Серпухове работает… Беда, некуда идти!..
Но ни разу у Петруши не зародилась мысль, что не след было вмешиваться в чужое дело. Наоборот, парень чувствовал подъем, словно нечаянная радость его посетила. Даже сожаление, которое нет-нет да покалывало: «А ведь уроки-то кончились», — и это не омрачало радости Петруши.
Закинув котомку за плечо, Петруша зашагал в село Преображенское, туда, где он начал путь ткача.
Утром Петруша пустился по Преображенскому искать работу.
В шерстопрядильню купца Афанасия Трофимова нужны были ткачи. Сторож отвел Петрушу в контору и, подойдя к молодому человеку, который очень ловко перекидывал костяшки на счетах, кратко доложил:
— Привел ткача.
— Где ты работал? — спросил конторщик, не поднимая головы.
— Тут работал, в Преображенском. В Москве работал, — ответил Петруша.
— Получал сколько?
— Известно сколько, как все ткачи.
Молодой человек посмотрел на Петрушу. Он увидел широкого в плечах парня с крупными, словно топором вырубленными чертами смуглого лица, слегка тронутого оспенной рябью, с шапкой густых черных волос, с ясным, добродушным взглядом.
— Дерзишь? — спросил он удивленно.
— Дерзости тут никакой не вижу. Вы спрашиваете, я отвечаю.
Ответ прозвучал учтиво, но с достоинством, и это понравилось конторщику.
— Как звать?
— Петрушей.
— Фамилия?
— Нет у меня фамилии.
— Отца как звать?
— Алексеем.
— Будешь Алексеев.
— Пусть Алексеев.
Молодой человек написал что-то на клочке бумаги.
— Отдай эту бумагу старшему мастеру.
И Петруша вышел из конторы Петром Алексеевым.
Квартирного хозяина Петра Алексеева можно было уподобить заводному волчку, у которого испортилась пружина. Лет шестьдесят он вертелся в покоях помещичьего дома: сначала казачком, потом камердинером, наконец, дворецким. Он разжигал трубки, чистил сапоги, бегал с поручениями, одевал и раздевал барина, вел счет носовым платкам. С утра до ночи был он занят мелкими делами, но эти мелкие дела- казались ему крайне важными и ответственными. Вышла холопам «воля». Помещик распустил дворню, с семьей переехал в Москву, а старику дворецкому снял домик в селе Преображенском — домик в одну комнату с кухонькой, и выдавал ежемесячно десять рублей ассигнациями на прокорм.
Пружина у волчка испортилась, и лежит он на боку, никому не нужный, жалкий.
Но этот жалкий, никому не нужный «волчок» все еще чувствовал себя в графских покоях. С утра он одевался в кафтан, проверял по описи, все ли вещи в сохранности, записывал в тетрадку копеечные расходы на хлеб и на крупу, подавал самому себе обед в белых нитяных перчатках.
Петр познакомился со стариком в первый же свой рабочий день. Он отпросился у мастера «на часок», квартиру подыскать. Пересекая церковную площадь, Петр увидел: старичок с белыми бакенбардами и чисто выбритым подбородком, одетый по-чудному — красный кафтан с золотыми галунами, черные короткие штаны и длинные белые чулки, — беспомощно отбивается от уличных озорников — мальчишки не выпускают старика из своего круга. Они хватают его за штаны, за фалды кафтана, издеваются над ним. Старик не сердится: добрыми глазами смотрит он на своих мучителей, как бы желая смягчить их своей покорностью.
Чего безобразничаете! — рассердился Петр.
— А тебе что? — огрызнулся великовозрастный парень, по-видимому вожак.
— Пропусти его!
Ватага вмиг перестроилась. В Петра полетели колючки, камни, песок. Мальчишек было много, но безобразничали одни только великовозрастные, малыши лишь шумели, свистели, орали.
Петр раскрыл руки и, сделав бросок вперед, сгреб великовозрастных и так сжал их в своих объятиях, что парни взвыли.
Ватага бросилась наутек.
Когда Петр отпустил своих пленников, к нему подошел старичок. Он сделал какое-то смешное движение рукой и ногой и, сняв шапочку, почтительно сказал:
— Покорнейше благодарю-с, сударь, за ваш благородный поступок.
Петр мрачно взглянул на старичка:
— Домой идите, а то опять налетят.
— Мне недалече, рядом живу-с. А вам, молодой человек, я чувствительно признателен за ваш благородный поступок.
«Чудной, старик», — подумал Петр.
— Идемте, дедушка, я вас до дому доведу.
Старичок действительно жил рядом. Возле калитки он сказал:
— Смею ли я вас, сударь, попросить о большом для меня одолжении-с?
— Чего?
— Разрешите вас, сударь, покорнейше просить откушать у меня, чем бог послал.
Петр охотно согласился: он был голоден.
Небольшая комната, чистенькая. На окне — белые занавески, на столе — белая скатерть, цветы в граненом бокале. Перед кроватью — коврик. Розовая лампадка перед иконой.
«Кто он, этот чудной старик? — подумал Петр. — Живет, как барин, говорит, как барин, а одет, как скоморох».
— Кем вы будете?
— Шестьдесят три года при их сиятельстве графе Матвее Ильиче Ольховском состоял-с.
— Одни живете? Или семейство есть?
— Один, сударь, как перст один. Когда при их сиятельстве состоял-с, некогда было семейством обзаводиться, а теперь-с, в последнюю дорогу собираючись, мирское и на ум не приходит. Мысли склонны больше к божественному.
Говоря это, старик степенно покрыл часть стола чистенькой салфеткой, потом поставил солонку, корзинку с хлебом, затем аккуратненько, в виде буквы «П», разложил нож, вилку и ложку и в свободное пространство между ножками буквы «П» поставил стопкой три тарелки — одна другой меньше.
Петр, словно завороженный, следил за приготовлениями. Салфетка, фарфоровая хлебница, узор из вилки, ножа и ложки — все это он видел впервые. Ему лестно, что он будет обедать, как барин! Но не от этого разливается тепло по телу Петра — он предвкушает обильный и сытный обед: ведь не из-за пустяка старик так тщательно готовил стол.
А старик готовил стол по долголетней привычке, не думая даже о том, нужны ли вилки и набор тарелок. Он накрывал так, как накрывал десятки лет для своего барина. Нищенский «пансион» обрек бывшего графского дворецкого на полуголодное житье, и своему избавителю он мог предложить только остатки своего собственного скудного обеда: миску пустых щей и к тому же порядочно остывших.
Но, как ни странно, нищенский обед умилил Петра: он почувствовал себя в привычной обстановке, — и это придало ему смелость.
— Дедушка, вы бы не взяли меня в нахлебники?
Глаза Петра — ясные, добрые — смотрели на старика с наивностью сельского жителя, неожиданно попавшего на шумную городскую улицу.