Старик вдруг почувствовал себя нужным: он будет считать чьи-то носовые платки, накрывать на стол, — он будет состоять при ком-то.
Не ошиблись оба. Петр приобрел покойное пристанище. Он отдавал все деньги старику, а тот не только сытно кормил своего нахлебника, но еще умудрялся экономить из скудных Петровых заработков, чтобы приобрести для него новые штаны к рождеству, крепкие сапоги к пасхе.
Старик же — Осип Осипович — нашел защитника и заботливого сына, чуткого собеседника, перед которым можно было «душу раскрыть», а в старческой душе, такой безмятежной при первом знакомстве, таилось много горечи. Старик был наивен и незлобив. Все хорошее, что случалось с ним, он приписывал «доброте и благородству их сиятельства», во всех своих злоключениях винил только себя.
Петру, в сущности, было безразлично, благородны или неблагородны господа, — ни он к ним, ни они к нему отношения не имели, но Осипа Осиповича он слушал охотно. Его рассказы казались Петру частицей того уюта, в котором он впервые очутился. Отработав восемнадцать часов в грязи, в шуме, в духоте, Петр приходил домой в чистоту, в тишину. Под спокойный говорок старика съедал он свой ужин и, если тело не очень ныло, садился за букварь. Старик, сам малограмотный, поощрял эти занятия. Он усаживался рядом с Петром и, смотря в букварь, повторял вслед за ним: «Ка-ре-та вы-е-ха-ла из двор-ца…»
Шерстопрядильня купца Афанасия Трофимова была не лучше и не хуже десятка других фабрик, которых в те годы было много в селе Преображенском. Все они помещались в деревянных сараях, и на всех фабриках рабочий день длился 17–18 часов. Постоянных рабочих не было ни на одной из этих фабрик. Перед ярмарками фабрикант брал всякого, кто мог встать за станок; после ярмарок, когда торговля затихала, фабрикант выкидывал за ворота и новых и старых рабочих. Твердых расценок на этих фабриках также не существовало: когда товар нужен был, хозяин платил по рублю за кусок, миновала нужда в товаре — шестьдесят копеек. И даже из этих шестидесяти копеек мастер ловчился урвать несколько копеек штрафами. Имелись еще и «сезонные расценки», более высокие после пасхи, когда народ убывал в деревню, и нищенские после покрова, когда деревенский люд возвращался и в Москве получался избыток рабочих рук.
В последние месяцы получился перебой с сырьем. Фабрика работала четыре, а то и три дня в неделю. С тревогой в сердце Петр ежедневно отправлялся на фабрику: допустят к работе, или мастер скажет: «Погуляй еще денек, пряжи нету».
В один из таких тягостных прогулов Алексеев от нечего делать принялся щепать лучину для самовара, хотя ее было уже припасено месяца на два вперед.
Осип Осипович прихварывал. Собственно, болезни никакой у него не было: на него как бы напало раздумье. Он двигался медленнее, чем обычно, говорил, тише, чаще ложился.
Раскалывая сухие сосновые щепки, Петруша думал, чем бы растормошить старика. Лежит на кровати, смотрит в угол, а лицо неподвижное и торжественное, как у мертвеца. Даже седые бакенбарды приобрели какой-то неестественно зеленый оттенок.
Была поздняя осень. За окном уже обнажилась береза; злые порывы ветра раскачивали ее голые ветви… Все — земля, крыши, стены домов — было покрыто влажной пленкой.
Закат оживил, расцветил на несколько минут комнату, но когда потухли последние лучи, пахнула в окно неприветливая сырость осеннего вечера.
Петр, засветив лампочку, присел к столу против больного и принялся читать вслух книжку. Петр читал нетвердо, а тут он еще волновался: рассказ был страшный. Шайка Ваньки-Каина затаилась в кустарнике. Издали доносится перезвон ямщицкой тройки. Едет купец с богатой казной… Ванька-Каин выходит на дорогу в подряснике, с посохом в руке. Подскакивает тройка. Останавливается. Колокольчики замирают. «Садись, божий человек, — приглашает купец, — подвезу». Вдруг монашек свистнул по-разбойничьи и уже было поднес посох, чтобы одним ударом в голову порешить купца, да не тут-то было: купец сорвал со своего лица приклеенную бороду, и перед Ванькой-Каином оказался сыщик…
Осип Осипович повернул голову. Лицо оставалось неподвижным, но в глазах блеснуло что-то живое, словно огонек мигнул со дна.
Петр это заметил.
— «Ванька-Каин не растерялся, огрел коня тяжелым посохом, тройка взяла с места вскачь…» — продолжал он читать более бодрым голосом.
Петр взглянул на больного, и у него сразу пропала охота к чтению. Осип Осипович лежал с закрытыми глазами, и лицо его как бы подернулось изморозью.
Петр отложил книжку, потушил лампу и лёг на скамью.
Во сне Петру почудилось, что кто-то ходит по комнате. Он вскочил на ноги, вгляделся в темноту: никого. И все же слышится какое-то поскрипывание. Петр подошел к кровати. Осип Осипович дышит часто, захлебываясь, задыхаясь.
Петр зажег лампу. На стене возле кровати появилась бугристая тень.
— Осип Осипович, попейте молочка. Полегчает.
Слова, видимо, дошли до сознания больного. Он посмотрел на Петра расширенными, испуганными глазами, а широко открытый рот, из которого вырывались булькающие хрипы, делал лицо беспомощным и страшным,
Петр выбежал из комнаты. Ночь была темная, хмурая. На пожарной каланче покачивался красный фонарь. Сквозь сизую дымку неясно мигали звезды.
Петр побежал на просеку, где недалеко от полицейского участка жил врач.
Не найдя звонка, Петр постучал в дверь кулаком. Раскрылась щелка, и заспанный голос спросил:
— Кто?
— Человек кончается!
Петра впустили в коридор. В углу — высокая девушка; беличья шубка накинута на плечи. В одной руке она держит свечу, а другой прикрывает пламя.
— Подождите. Сейчас разбужу отца.
Девушка ушла. Петр остался в темноте. Где-то скрипнула дверь.
Прошло минут десять. В глубине коридора показалась горящая свеча; позади свечи — две фигуры: высокая, острая, и низенькая, круглая.
— Кто болен? — спросил добродушный голос.
— Дедушка.
— Давно?
— Недели три.
Доктор — в пальто и меховой шапке — подошел к Петру.
— Молодой человек, — сказал он укоризненно, — дед болен три недели, а вы ночью поднимаете врача с постели. Не могли вечером пригласить или дождаться утра?
— Было ничего, — оправдывался Петр. — А вот ночью худо стало.
Они вышли на улицу. Петр рвался вперед, а доктор — старенький, с одышкой — шагал не спеша, часто останавливаясь.
Когда Петр раскрыл дверь в свою комнату, он невольно попятился: ему показалось, что со стены исчезла тень Осипа Осиповича.
Доктор снял пальто, аккуратненько положил его на скамью и, потирая руки, подошел к кровати.
— На что жалуемся? — спросил он, придвигая к себе стул.
Но, взглянув на больного, он не сел, повернулся к Петру и строго сказал:
— Вот видите, молодой человек, три недели ждали…
Петр впился глазами в больного: голова Осипа Осиповича лежала глубоко в подушке; тело, словно оно сразу отяжелело, ушло в глубь соломенного, мешка. Глаза тусклые; нижняя челюсть отвисла. Рот огромный, а оттуда — ни звука, ни дуновенья. Бакенбарды смяты, скомканы. Петр почувствовал, как потеют его ладони. Блуждающим взором он смотрел на покойника. Ему хотелось кричать, буйствовать или плакать тихо, спрятав лицо.
— Есть родные? — спросил доктор.
— Никого нет.
— Печально… Печально… А все же, молодой человек, убиваться не следует: таков закон природы.
Доктор оделся и направился к двери.
— Погодите!
Петр достал серебряный рубль из «общей кассы».
— Не надо, молодой человек. Вам нужны будут деньги. Похороны, поминки. Вам предстоят большие расходы.
Но Петр грубо настаивал:
— Берите!
Доктор взял монету, но как только Петр отвернулся, он положил ее на краешек стола и осторожно, на цыпочках, ушел.
В «общей кассе» было одиннадцать рублей, и все эти деньги Петр истратил на похороны.
Стал Петр жить один. Было неуютно, грустно. Осип Осипович унес с собой теплоту, которая скрашивала жизнь Петра.