Иль разум его узок, как у болящего зверя. И Божее доверье ни к чему не приведет его и не откроет двери. И будет лишь с тоской идти во тьму?!
Евангелие от Фомы каким-то странным образом перекрестилось со всеми моими чувствами, и теперь я жадно размышлял над тем, как будет в нем рождаться моя память. И моя предыдущая память по тому миру, которым я раньше уже был.
Фея проснулась, и я снова глубоко проникаю в нее…
Все осталось позади. Одна лишь мучительная и все захватывающая Святость.
Страшнее и притягательней самой Смерти. Как белый туман ее ощущения пронзали мои глаза током одного исчезновения…
Исчезновение, объятое Любовью, должно быть сладким уже в последний миг, когда… из тела ткут дыханье ветра…
Ведь тело – сосуд… оно разобьется. И только Дума возвышенная им, замолвит о нас с тобой, Фея…
Свое последнее слово.
Ложь из правды, как правда из лжи.
Фея так страстно целует меня, что я чувствую, как ей хочется жить… Я как желание жизни в ней пробуждаю безумие. И страх превратить в тени ада наши влюбленные души.
Я пишу стихи или даже они рождаются во мне, когда я обладаю своей любимой женщиной.
Впустившей меня в себя как в странный приют блаженной неги и печального забвения.
Так иногда в лесу я забывался надолго и сидел под какой-нибудь сосной и с наслаждением шевелил спокойные травы, беря на руки доверчивых насекомых и отпуская их обратно к себе. День пролетает, как сказка, и я очень боюсь, что она кончится, и я с тревогой прощаюсь с Феей, уходя на работу… Невольная тоска делает из меня сомнамбулу…
Я спасаю людей, но спасаю бесчувственно…
Даже старушка, в вену которой мы с полночи до утра вкололи более тридцати уколов лазикса, через одну иглу, ее радость по поводу спасенной жизни и почти пропавшему отеку легких, не вынесли меня из моего призрачного царства, где я до сих пор обладал моей Феей.
И моя учеба, моя проклятая учеба уже давила ярмом, ибо я каждую минуту боялся за нее, ощущая в своих воображаемых картинках несчастного Темдерякова, который всю прошедшую ночь бродил под моими окнами и вглядывался в их черные стекла, пытаясь разглядеть знакомые до обморока очертания Феи.
Возможно, что он никогда никого и не любил, но сейчас он был одинок, и это приводило его в бешенство, потому что до такого умопомрачения его безропотная и во всем покорная ему Фея заботилась о нем и жалела его, а сейчас у него был только он сам. Словно мы поменялись с ним местами.
Однако, по моим внутренним убеждениям, он заслуживал это за все свое прошлое скотство…
И хотя мне его немного было жаль, все-таки я более презирал и ненавидел его.
Впрочем, одновременно с этим я испытывал стыд, поскольку осознавал, что мне удобнее его презирать, ибо это я забрал к себе тайком и как-то подло его законную жену. И пусть она сама прибилась ко мне, как в страшную бурю к законному острову.
И пусть я счастлив, обладая ее телом, чувствами, волей и образом.
Все же в самой этой скрытности было что-то порочное и стыдящееся…
И некая правота в его глазах мне открывалась как свойство его же честности. Он ничего не прятал и открыто страдал.
После ночной смены был выходной день.
И я спешил к Фее, но все же на пути к дому решил во что бы то ни стало зайти к Темдерякову.
Меня тянуло к нему, как преступника часто тянет на место преступления…
Я пришел к нему в предчувствии беды.
Мрачный и до сумасшествия безвольный Темдеряков сразу же сел на стул, и как во сне перебирал пальцами страницы книг, грудами лежащих на полу возле его ног.
– Не понимаю себя, – говорит он мне, – что со мной?!
Как будто кто-то заколдовал меня! Ничто ни в руках, ни в памяти не держится! Одна только жена, но и она далекая, чужая!
Я стоял возле сидящего Темдерякова с чувством потрясенной неловкости и стыда, я хотел ему что-то сказать, но мой язык немел, и поэтому я думал.
«Он и трезвый как пьяный», – думал уже с сочувствием я, собираясь уходить.
– Постой! – вскрикнул он, хватая меня за одежду, – я чувствую, что ты что-то знаешь! Ну! Признавайся, несчастный, где она?
– Не знаю, – прошептал я.
Его глаза светились помраченным блеском.
– Не знаю, где она, а знал бы – не сказал! – уже со злой усмешкой повторил я.
– Ну что ж, – Темдеряков неожиданно приставил к моему горлу нож.
Даже легкое прикосновение его лезвия прочертило на моем горле глубокий разрез.
– Гляди-ка, кровь течет, – удивленно пробормотал смягчившийся Темдеряков и кинулся наматывать бинт на мою кровоточащую шею.
– Ты меня прости, – шептал он, – просто я что-то не в себе! Это все из-за Таньки! Сбежала куда-то, просто ума не приложу! Куда она могла деться?!
Я с грустью слежу за вздрагивающим и обеспокоенным Темдеряковым. В его глухом жилище бутылок ряд церквей… испитые мгновенья давно прошедших чувств…
Гармонь с дырявым ножом – попутчик тишины…
И блеск неуловимой исчезнувшей любви… но все еще живущей в каком-то странном сне.
Темдеряков ослепший. Глаза его полны какой-то вечной скорбью в объятьях пустоты. Далекий… Слово странник, он ищет образ Тани… Но Таня стала Феей, а Фея стала мной…
Увы, но Шопенгауэр прав, говоря, что всякое счастье существует со знаком минус…
Оно как бы заранее отрицает само себя, суля рассудку новое страданье.
Я спускаюсь вниз к Фее с перебинтованным горлом и сочувствующим взглядом Темдерякова, который он подарил мне на прощанье.
Фея с радостной улыбкой встречает меня, но тут же вздрагивает с испугом, видя мое перебинтованное горло с проступающими каплями крови.
– Это он, это он? – спрашивает она, с нежностью прижимаясь ко мне.
Что я мог сказать ей в ответ в эту минуту?! Правду, чтобы испугать и усилить ту самую мучительную странность, которая и без того сковывает наши мысли и движенья… нет, я ей просто солгал!
Я сказал ей, что меня порезал случайно наркоман, которого выводили из комы. Доверчивая Фея, она верила каждому моему слову, а я лгал ей, наивно думая оградить ее от всяческих переживаний и угрызений собственной совести. Бедная, она подсознательно чувствовала вину за своего сумасшедшего мужа и одновременно жалела его как больного, неизлечимо больного человека.
Вот поэтому я и солгал ей и, кажется, добился ее внутреннего спокойствия.
Так обнявшись и взявшись за руки, как дети, мы с медленным наслаждением прошли на кухню и стали есть из одной тарелки овсяную кашу, приготовленную Феей.
Она кормила меня из своей ложки, а я ее из своей. И только Аристотель жадно урчал, поедая сырую рыбу в гордом кошачьем одиночестве.
Потом Фея стыдливо встала с моих колен и повела меня за собой в комнату. В это мгновенье она вся стала серьезная и задумчивая. И тут же ни слова ни говоря, запела акафист Пресвятой Богородице. «Простирай надо мною руки свои, Владычица, святые, чистые, как голубиные крылья».
Возможно, сейчас моя память искажает последовательность этих святых строк, но его смысл, и глубина, и чувствительность голоса моей Феи в этот миг возвышали меня до самого волнующего состояния.
Это ощущение сродни и пламенному экстазу обладанья, и холодному мраку надвигающейся Смерти…
Недаром Фея повторяла вместе с Акафистом слова о нашей болящей душе и ничтожности, в какой прозябал всякий смертный.
От этого слова надежды на вечную милость Святой Богородице устремлялись все выше под тонкий покров великого Неба и постоянной Тайны, держащей нас здесь на сиротливой и мало радующей земле.
И все же с ней, с моей Феей я забывал про все несчастья и мелочи, обкрадывающие разум. С ней душа моя легко и свободно проходила весь земной эфир.
В ее молитвенной и робкой, застенчивой улыбке с преклонением колен сияло не одно только раскаянье испуганной грешницы…
Нет, для этого наша жизнь была слишком ирреальна и противоречива… Нет, смысл она брала из собственного вдохновения, от сознания не греха, а чистоты его относительной справедливости живущего кое-как мира…