Быстро тускнеет запад. Из розового он превратился уже в лиловый. Потом темно-серая мгла затянула все небо. И вот уже почти совершенно темно. Без помощи карманного фонаря нельзя разобраться в приборах. Только его белый луч выхватывает из мрака темные коробки альтиметра и барографа[4]. Мелькнет в серебре электричества циферблат часов, и снова все погружается в полную чернильного мрака ночь.
— Закурим?!
Вынимаю из сумки банку с монпансье — наши «папиросы». Принимаемся дружно жевать.
В десятке километров на Норд остаются огни Сергиева посада. Небольшая группа довольно ярких, мигающих желтых глазков, вкрапленных в черный бархат лесистых далей.
Курс склонялся все больше на Ост. Вместо черного бархата лесов под аэростат подбегает тускло-серая гладь огромного озера, прорезанная дрожащим на его поверхности мечом луны. Молодая, своим тонким серпом смеется она из-за облаков. Вправо, совсем невдалеке, бисерным венцом горит Переяславль Залесский.
Полет уже вполне установился. Можно закусить. Идем все той же скоростью под курсом 33–34 Норд-Норд-Ост. Внизу непросветная тьма, только изредка промерцает мимо одинокий глазок в какой-нибудь сонной деревушке, и снова точно внизу нет ничего. Разве, что иногда разнообразит картину едва уловимая светлая линейка дороги.
Под резким глазком фонаря карта, лежащая у меня на коленях, кажется светло-зеленым ковром. Леса, леса… без конца. Твердой черной стрелой вонзается в них моя курсовая черта и упирается прямо в Ростов. И, действительно, через несколько минут впереди, на Норд-Осте, ярким пятном вырисовываются его огни. Подходим к городу. Полная тишина. Всего еще только половина десятого, а внизу не лают уже и собаки, — мирным сном почивают ростовцы.
— Алло, алло, город Ростов… Алло, алло, город Ростов!.. — но зычный рупорный зов не имеет ответа. Ростов спит. Только из самого центра, с пятна затененных деревьями ярких фонарей, доносятся звуки оркестра, — бравурным маршем запоздалые ростовцы стараются отогнать охватывающий их спозаранку сон. Мирно плещется в сонную набережную огромное озеро. И на нем никакого движения.
Теперь уже, судя по карте, рукой подать до Ярославля. Через каких-нибудь полчаса убеждаемся в том, что это так и есть. Прямо на нас идет светло-голубое марево мерцающих ярославских огней.
Но в чем же дело? Почему вся масса огней не приближается к нам, а как будто уходит куда-то влево? Справляюсь с компасом и вижу, что ветер резко меняется здесь и курс круто склоняется на Ост. Приближаемся к Волге, но, вместо того, чтобы ее пересечь, идем вдоль правого берега и даже уклоняемся на Зюйд. Курс быстро переходит на 50, 60, 70 и продолжает склоняться на Ост.
— В чем там дело? Что за прелестная улица тут влево от нас? — спрашивает Канищев.
— Волга, — отвечаю я.
И, действительно, как улица хорошего города, сверкает под нами огнями фарватера Волга. И между ними, от огонька к огоньку, шлепая колесами, ползет пароход. Два ряда горящих огнями палуб отражаются в темной воде, и бегут в стороны, по зыбящейся от парохода воде, игривые блики. Но вот все это остается на Норд. Мы опять в темноте. Только далеко на Норд-Ост горит теперь Кострома.
Склоняюсь над дрожащей фосфорной линейкой компасной стрелки — курс уже 95. Снова из-под гайдропа показывается улица волжских огней. На этот раз мы идем ей в разрез и, оставив вправо тусклые огоньки набережной города Плесса, уходим снова на Норд-Ост. Где-то очень далеко, на Зюйд-Зюйд-Ост остается утонувшая едва заметными бликами в черной бездне Кинешма. Погружаемся в совершенно непроглядную темень. Месяц спрятался.
Какою-то странною нереальностью веет от доносящихся с земли из непроглядной темени двенадцати длинных ударов колокола. Полночь.
Под лучом фонаря белеет циферблат наших часов, — стрелки сошлись: полночь. Стрелка альтиметра точно заснула на 330 метрах. Перо барографа лениво ведет свою светло-лиловую тонкую линию по красным клеткам барабана. 11 градусов выше нуля. Курс Ост-Норд-Ост 55. Клонит немножко ко сну. Жуем шоколад.
А кругом тишина. Слабо доносится с черной земли шум гонимых ветром по лесу лиственных волн. Совсем особый шум, какого не бывает внизу. Хорошо! И кто раз летел, захочет лететь во второй. Но если бы пришлось сейчас садиться в эту черную прорву, то завидного было бы мало.
По этому поводу Канищев вспомнил один случай из прошлых полетов, когда он вот так же не знал, что под ним, а обстоятельства вынуждали садиться.
— Летело нас трое, — рассказывал он. — Еще давно, до войны, было дело. Вылетели мы из Питера. Направление было на Норд-Норд-Ост. Пересекли Ладогу. Ночь. Не видно ни зги. Но настроение, как всегда, бодрое.
«Дело было зимой. Внизу белый фон сменяется темными пятнами лесов. Так, одно за другим: поле, леса, поле, леса. Изредка слышен лай. Ну, значит, идем над населенными местами.
«И вот как-то так вышло, что из-за темноты никто не стал обращать внимания на землю, — все-равно, мол, ничего не видно. И вдруг снизу доносится какой-то отдаленный рокот. Глядим, — вода. Что за ересь! Ориентируемся по звездам. Не может быть, чтобы снова вернулись на Ладогу. Время уже позднее, давно бы пора светать, а солнца все нет. Самое же скверное, что балласта у нас почти нет, и, в случае чего, придется сыпаться прямо в воду.
«А главное: что за вода? Где мы находимся? Решаем садиться на первом! клочке земли, который увидим. Как будто начинает светать. Но именно только как будто. Вместо яркого солнца, которого мы ждем, какая-то серо-голубая феерия разливается по горизонту. Впечатление, близкое к нашей питерской майской ночи, но несколько темнее. Глаз начинает отчетливо различать поверхность воды под аэростатом. И при том поверхность удивительно неприветливую. Ни на реку, ни на озера не похоже, — самое типичное море. И только влево от нас, где-то очень далеко, тянется белая полоса снежного берега.
«Мало-по-малу этот берег стал к нам приближаться, и мы увидели горы, окаймленные нешироким поясом навороченных по берегу льдин. Гайдроп уже почти касался поверхности моря, и, как только мы подошли к берегу, за его концом потянулась целая снежная вьюга. По тому, как крутились клубы снега под гайдропом, мы могли судить о ветре внизу.
«Не могу сказать, чтобы расстилавшаяся перед нами снежная даль вселила в нас хорошее настроение, но выбора не было. Надо было садиться. Мы могли так протянуть еще какие-нубудь десять, пятнадцать минут. И мы сели. Ровно, мягко, как в пуховую перину, окунулись мы в глубокий снежный сугроб. Кругом, насколько хватал глаз, тянулись снежные сугробы. Ровные, словно волны прибоя, серебрились они под лучами невидимого солнца. Нам ничего не оставалось другого, как пуститься в путь по этим снежным сугробам. Перспективы были самые безнадежные: снег, снег кругом, насколько хватает глаз. И то, что казалось нам спасением по сравнению с посадкой в море, стало теперь казаться такой же безнадежной могилой…».
Канищев засунул в рот кусок шоколада и стал внимательно разглядывать свои приборы, выхваченные из чернильной темноты серебряным жалом фонаря. Его массивная фигура вырисовывалась на темном фоне неба, упираясь головой в самую ручку ковша Медведицы. За своим занятием он, казалось, забыл про рассказ, и я воспользовался перерывом, чтобы по едва уловимым колебаниям тонов на земле провизировать курс нашего полета. Компас говорил все то же: Норд- Норд-Ост 39–40.
— Ну, и чем же кончилось все ваше путешествие?
— А, как всегда, благополучно. Что вы думаете, где мы оказались на поверку?.. На самом Севере Лапландии, за полярным кругом. Мы все-таки, в конце концов, добрались до жилья. Ну, и жилье же, должен вам доложить. Я никогда, ни до, ни после, ничего подобного не видел. Представьте себе хижину поистине циклопической постройки. Стены, сложенные из огромнейших каменных глыб, глыб, которые могли наворотить только титаны. А посредине, из царящего внутри полумрака, выпирает огромный жертвенник-очаг. Пламя тянется прямо к двери, заменяющей трубу. И, доложу я вам, житьишко же было у нас в этом палаццо каменного века.
4
Барограф — прибор, записывающий на вращающейся ленте высоту полета. Лента барографа с нанесенной на ней пером барографа линией («барограмма») является контрольным документом для оценки полета.