Ольга Ивановна, попадья, кота любила. Она любила его больше своих сыновей — сыновья у Ольги Ивановны были не приведи бог.

Старший из них — Коленька — в детстве перенес менингит. Несмотря на седину (Коленьке перевалило за сорок), играл он в куклы: наряжал их в церковные одежды, благословлял их, изображая попа.

Зрение у Коленьки было слабое: видел он только очертание предмета, поэтому всегда ходил с толстой палкой, служившей ему поводырем. Среднего роста, сгорбленный, весь какой-то помятый и нескладный, он с утра до вечера слонялся по двору, постукивая палкой. Мне казалось, Коленька изнывает от безделья.

Пока в наш дом не провели водопровод, он носил хозяйкам воду — две копейки ведро. Моя мать платила больше, и Коленька благоволил к ней.

Мальчишки обижали дурачка: дергали за полы разлезавшегося по швам сюртука, бросали под ноги камни. Коленька спотыкался. Это вызывало смех.

Мальчишечьи проказы надоели дурачку, и он обзавелся милицейским свистком. Когда мальчишки уж очень донимали, Коленька подносил к губам болтавшийся на груди свисток, и в нашем дворе появлялся встревоженный милиционер. Кивая в такт словам, он выслушивал дурачка, делал мальчишкам внушение и удалялся с полным сознанием исполненного долга. Как только милиционер скрывался за воротами, мальчишки окружали Коленьку, начинали приплясывать вокруг него, приговаривая:

Ябеда проклятая,
На колбасе распятая,
Сосисками прибитая,
Чтоб не была сердитая!

Несколько секунд Коленька подслеповато всматривался в лица своих обидчиков, потом снова подносил к губам свисток. Мальчишки разлетались, как вспуганные воробьи.

Милицейские трели в нашем дворе раздавались каждый день. Это надоело милиционерам. Они решили отобрать у дурачка его «оружие». Но не тут-то было! Свисток Коленька не отдал, поэтому в нашем дворе до самой войны звучали милицейские трели, на которые никто, в том числе и милиция, не обращал внимания, несмотря на то что дурачок старательно дул в свисток.

Я тоже дразнил Коленьку. Дразнил до тех пор, пока он не расплакался. Мне стало стыдно, так стыдно, что даже в жар бросило.

Младший сын попадьи — Костька — был темнорус, широкоплеч, высок ростом. Он не работал и не учился. Целыми днями гонял голубей или ловил крыс. Когда удавалось поймать крысу, он обливал ее керосином и поджигал. Объятое пламенем животное металось в крысоловке. Все смеялись. Я тоже смеялся, хотя в глубине души жалел крысу: она кричала от боли, от предчувствия близкой смерти. Однажды Костька открыл крысоловку, и животное, превратившееся в огненный шар, помчалось к сараям, в которых лежали сухие, как порох, дрова. Поднялась паника. Все решили, что сейчас начнется пожар. Он, возможно, начался бы, если бы крыса добежала до сарая. Но она свалилась возле щели, долго чадила, распространяя запах паленой шерсти.

Перед самой войной Костьку посадили. Из тюрьмы отправили в штрафную роту. Он погиб в самом начале войны.

Я хорошо относился только к Коленьке, — попадью, Костьку и их кота терпеть не мог. Особенно кота — он жрал не только мышей, но и птиц. Когда у воробьев появлялись птенцы, Васька переставал интересоваться мышами. Все выпавшие из гнезд птенцы становились его добычей. Этого Ваське было мало. Он лазал по карнизам и пожирал крошечных, беспомощных птенцов в гнездах. Взрослые воробьи храбро пикировали на Ваську, оглашая воздух отчаянными криками, которые в переводе на человеческий язык, должно быть, обозначали: «Караул! Грабят!» Я стоял внизу и возмущался, размахивая руками. Васька косил на меня зеленым глазом и продолжал свое черное дело. Мне хотелось запустить в него камнем, но я боялся разбить стекло.

Когда началась война, Ваську кормить перестали. Он быстро переловил всех мышей, разогнал крыс и начал воровать продукты. Этого простить ему не могли. Хозяйки стали лупить кота, чем попало. Первое время Васька выгибал спину и шипел, а потом понял: это никого не пугает.

…Васька трусил по двору, держа в зубах воробья.

— Отдай! Сейчас же отдай! — завопил я, позабыв обо всем на свете.

Кот метнул на меня взгляд и бросился наутек, распушив хвост. Я припустился следом.

— Жора? — вдруг услышал я знакомый голос.

Оглянулся — Зоя. И — странное дело! — не испытал ни радости, ни восторга.

— Видела? — возбужденно выпалил я. — Какой разбойник, а?

Зоя усмехнулась, и это привело меня в нормальное состояние. Я вдруг вспомнил о вечеринке, где могло произойти то, о чем я не должен был даже помышлять, и смутился. То, что было у Любки, стало восприниматься, как предательство. Почудилось: Зоя догадывается обо всем. Но она смотрела на меня спокойно, дружелюбно. На душе отлегло.

Из подъезда выполз, щупая палкой землю, Коленька, сильно похудевший, осыпанный перхотью, в старом сюртуке, превратившемся в лохмотья. Подойдя к нам, дурачок поздоровался с Зоей, спросил, близоруко всматриваясь в меня:

— А это кто?

— Жора, — ответила Зоя.

— Который? — Коленька прищурил глаза, стараясь разглядеть меня получше. — Уж не Саблин ли?

— Он самый, — подтвердил я.

— Ты первый вернулся! — радостно объявил Коленька. — А то все эти… как их…

— Похоронки?

— Они, они… Скоро ли конец?

— Возьмем Берлин — и сразу конец.

— Скорей бы. Я каждый божий день за победу молюсь.

— Правильно делаешь, — похвалил я. — А теперь ступай — нам поговорить надо.

— Иду, иду, — откликнулся дурачок и застучал палкой.

— Не жилец он, — сказала Зоя, провожая Коленьку взглядом. — Попадья его в черном теле держит. Сама его паек съедает — ему только крохи достаются.

Я хотел было достать из «сидора» сухарь, но подумал: «На всех не напасешься. Вся Россия сидит сейчас на пайке, от которого ноги не протянешь, но и сытым не будешь».

Когда Коленька скрылся за домом, я увидел то, на что не обратил внимания сразу: одета Зоя была во все старенькое, в руках держала туго набитую сумку.

— Куда это ты собралась?

— В колхоз.

— Зачем?

— На уборку овощей.

— А как же я? У меня отпуск — три дня всего.

— Ничего не поделаешь, — сказала Зоя. И мне почудилось, что она не очень-то огорчена. — Ты обещал через месяц приехать. Тебя досрочно выписали?

Зоя угадала. Меня выписали досрочно — сразу после вечеринки. Выписали не только меня, но и Лешку. Хотели выписать даже Женьку, но в самый последний момент начальник госпиталя смилостивился.

Нас предал Петька. Мы с Лешкой высказали напоследок все, что думаем. Петька молчал, посапывая, кидая на нас настороженные взгляды. Если бы он стал оправдываться, мы бы ему накостыляли.

Глядя вбок, я проговорил неестественно-бодрым голосом:

— Начальство само решает, когда кого выписывать. Я — солдат. Мое дело — приказы выполнять.

Зоя снова усмехнулась:

— Тогда, может быть, проводишь меня до автобуса?

Я кинул взгляд на окно нашей комнаты.

— Твоя мама вечером вернется, — сказала Зоя. — Она на дежурстве.

«Опять на дежурстве», — подосадовал я и произнес вслух:

— Пошли!

Мы пересекли Шаболовку, при виде которой на меня нахлынули воспоминания и перед глазами возникло столько картин, что появились слезы умиления, и направились проходными дворами на Донскую. Мы шли той дорогой, какой я обычно ходил в школу. Свернув за угол, очутились возле невзрачного домика — в нем жил когда-то извозчик Комаров, разбойник и убийца. Меня каждый раз охватывал ужас, когда я проходил мимо этого дома. Раньше я не представлял, как можно жить в нем, а теперь не испытывал ничего, кроме любопытства. Возле дома сидела на скамеечке старушка, не спуская глаз с развешанного на веревке белья.

Ничто не изменилось. Повсюду виднелись дома и домишки, сараи, обитые ржавым железом. По сравнению с ними школа, в которой я учился до войны, казалась небоскребом. Выглядела она мрачновато: кирпич потемнел, стал щербатым, как побитое оспой лицо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: