Я не свожу с парней, шныряющих по площади, настороженного взгляда. Ведут себя эти парни нагло: ощупывают чужие «сидора», совещаются. На мой вещмешок внимания не обращают — такой он тощий.
Один из парней — плотный, с короткой шеей, с виду он добродушный, покладистый. У другого — тонкие губы, опухшее лицо, мешки под злыми, колючими глазами. Называют парни друг друга по фамилиям. Запоминаю на всякий случай: с короткой шеей — Ярчук, опухший — Фомин.
Парней провожают девушки. Одна из них в беличьем манто, в меховой шапочке, кокетливо сдвинутой набок, напоминает мне Катюшу Маслову — перед отъездом я прочитал «Воскресение». Украдкой посматриваю на эту девушку.
— Нравится маруха?
Оглядываюсь — Фомин.
— На Катюшу Маслову похожа, — отвечаю я.
— На кого, на кого? — Брови у Фомина сдвигаются.
Я сбивчиво объясняю, кто такая — Катюша Маслова.
Фомин подзывает девушку, снисходительно говорит ей:
— Слышь-ка, эта верста втюрилась в тебя.
Девушка ласково улыбается, протягивает мне руку:
— Зина.
— Георгий.
— Жора, значит?
— Можно и так, — соглашаюсь я и думаю: «Какая у нее приятная, мягкая ладонь. Будто бархат».
Подруга Зины — густо напудренная, словно вываленная в муке, девица с ярко накрашенным ртом, в распахнутом пальто, из-под которого виднеется тельняшка, неплотно облегающая ее рыхлое тело, — развязно спрашивает:
— А я тебе нравлюсь?
— Нет.
В Зининых глазах — смешинки.
— Нельзя так говорить женщинам, — учит она. Голос у нее густой, красивый.
— Но ведь это же правда! — возражаю я.
— Тем более нельзя! — Зина смеется. Напудренная девица морщит носик, похожий на кнопку, говорит Ярчуку:
— Врежь ему!
Я напрягаюсь, ожидая удара.
— Не смей! — Зина смотрит на Фомина. Тот советует своему приятелю не связываться…
4
Наш вагон напоминал бочку, набитую селедками. На верхних полках размещались по двое. Моим соседом оказался поджарый парнишка с тонкой, как стебелек, шеей, с большими, словно плошки, глазами, острым подбородком.
— Давай знакомиться, — сказал парнишка. — Николай Петров я. Фамилия, как видишь, самая обыкновенная.
Я назвал себя.
Лежа на полке, мы молчали. Меня терзал голод. Глядя в окно на уплывающий перрон, я думал о превратностях судьбы: «Был хлеб, а теперь нет его». Представил себя убитым. Зоя и мать плакали, называли меня Жориком, совали мне хлеб, сахар и даже пироги.
Я еще не решил, как поступить с ними, пирогами: то ли ожить и сразу съесть их, то ли подождать, но в это время Петров спросил:
— Шамать хочешь?
— Спасибо, сыт, — проворчал я.
Колька хохотнул:
— Брось врать-то. Свой паек ты уже сшамал — сам видел. А у меня пищи разной — полон «сидор». Коржики есть и сало.
Я испытал такой приступ голода, что не смог сдержаться.
— Угощай, коли так!
Съев кусок сала, поблагодарил Кольку и отвернулся, показывая, что я-де человек воспитанный, объедать других не привык.
Колька снова хохотнул:
— Не стесняйся — наваливайся. Сколько хочешь шамай. Коржичков отведай — хорошая пища. Вку-усная!
Я надкусил коржик.
— Ну? — Петров даже рот приоткрыл — весь внимание.
Я поднял большой палец, хотя коржики мне не очень понравились.
Николай хмыкнул удовлетворенно.
— Сам пек. Как думаешь, из чего?
Коржики были сделаны из картошки, сдобренной отрубями, в них чувствовался привкус сахарина, но чтобы сделать приятное Кольке, я сказал:
— Из муки, наверное, и сахара.
— А вот и нет! — воскликнул Петров и раскрыл мне «секрет» приготовления коржиков.
Монотонно стучали колеса. Я вспомнил мать, с которой так и не удалось поговорить перед отъездом: мать много работала, дома бывала редко; вчера прибежала, усталая, собрала вещи, поцеловала меня, попросила писать почаще и снова умчалась в свою больницу. Я вспомнил все это и вздохнул.
— Чего? — спросил Петров.
— Так, — ответил я.
Я всегда мечтал и вспоминал молча. А Николай мечтал и вспоминал вслух, поверял себе все, что наболело. Так я узнал, что дома у него мать и три сестренки. Когда отца забрали в армию, Николай стал работать.
— Давно не пишет батя, — пожаловался он. — Мать каждый день плачет.
На работе Петров получал паек плюс дополнительное питание за перевыполнение плана.
— Теперь матери трудно будет, — сказал он, — Сестренки растут — им только подавай шамать.
Шел снег. На платформах люди кутались в шубы, телогрейки, а в нашем вагоне было жарко.
Стемнело, Из соседнего купе донесся храп. Вдруг кто-то вскрикнул. Послышался шепот. Свесившись с полки, Колька посмотрел в соседнее купе.
— Ну? — спросил Я.
— По «сидорам» шарят. А если… — Договорить Николай не успел: в паше купе вошли те двое — Фомин и Ярчук. Луч карманного фонарика скользнул по лицам, задержался на мгновение на Колькином «сидоре», пошел шарить по нижним полкам. Облюбовав огромный — довоенного выпуска — рюкзак, луч замер. Рюкзак лежал на коленях рослого парня в добротном пальто и бурках. Парень спал, прижавшись щекой к рюкзаку.
Фомин разбудил парня и приказал, кивнув головой на рюкзак:
— Развязывай!
— Зачем?
— Развязывай! — Фомин ткнул парня в бок.
Парень сразу сник, стал лихорадочно распутывать тесемки. Его пальцы мелко-мелко дрожали. Фомин выругался, поторопил:
— Побыстрей!
Прошла минута, и из рюкзака посыпались, как из рога изобилия, баночки и сверточки, перевязанные шпагатом. Ощупывая их, Фомин бормотал:
— Колбаска… Рыбка… Сахарок…
Владелец рюкзака молчал. Вначале это просто удивляло меня, потом начало раздражать. «Самый настоящий грабеж!» — решил я и крикнул:
— Положи все на место, Фомин!
Жулик вздрогнул.
— Кто?.. Что?.. Откуда мою фамилию знаешь?
— Знаю! — объявил я.
— А ну покажись — кто таков? — потребовал Фомин.
Я спрыгнул вниз. Спрыгнул и понял: «Глупо!» У меня часто бывало так: сперва сделаю, потом начинаю думать. Хоть эти парни и были ненавистны мне, я все же остерегался их: «Шпана есть шпана. Пырнул финкой и…»
Из соседних купе высунулись взлохмаченные физиономии. Проснулся весь вагон. Только папаша спал сном праведника.
Никто не вмешивался. Все ждали, что произойдет дальше.
— А-а… — разочарованно произнес Фомин. — Это ты? Сейчас я из тебя котлету сделаю.
— Только посмей! — Петров тоже спрыгнул вниз.
— И ты хочешь? — Фомин ухмыльнулся, — Да я вас двоих одной соплей перешибу.
— Не перешибешь, — сказал Колька и загородил меня.
Со стороны это, должно быть, выглядело смешно: большой и маленький, Пат и Паташон, и маленький защищает большого.
Все заулыбались. Даже Ярчук улыбнулся. Потянул дружка за рукав:
— Оставь их.
Фомин стал собирать банки, свертки.
— Ничего не трогай! — срывающимся от волнения голосом крикнул Колька.
— Заткнись! — прошипел Фомин.
«Дурак, — подумал я о Кольке. — Сейчас накостыляют нам».
Фомин направил луч на Николая, спросил с издевкой:
— Вдаришь?
Я не успел сообразить — Колька выбросил кулак.
— Псих! — завопил Фомин. Сунул руку в карман.
Я понял, что обозначает этот жест. Внутри что-то оборвалось.
— Оставь их, — повторил Ярчук. — После поквитаемся.
Когда мы влезли на полку, Колька сказал:
— А ты, оказывается, смелый!
Я промолчал. Я не считал себя храбрецом, но Колькина похвала польстила мне.
— А я испугался, — признался Колька и всхлипнул.
Спать не хотелось. Вагон тоже не спал. Долетали голоса:
— …молодцы!
— …маленький особенно!
Показалось лицо владельца рюкзака.
— Это вам, ребятки. — Он протянул сверток, в котором оказалась ветчина, нарезанная тоненько, как в довоенное время.
Я обрадовался, а Колька удивленно спросил:
— Откуда такая?
— Отец принес.
— Отец?
— Отец. Он у меня агент… агент по снабжению. — Владелец рюкзака произнес последние слова с такой гордостью, словно его отец был маршалом или наркомом. — У нас дома такая ветчина не переводится.