Сергея поразила первая же страница.
«Одни работают до кровавого пота — другие ничего не делают; одни голодают и, как мухи, мрут от всяких болезней — другие живут в роскошных палатах и едят на серебре и золоте; одни горюют и страдают — другие радуются и веселятся».
И дальше:
«А те, которые ничего не делают, тем не жизнь, а масленица».
О том же, написанном двадцать лет назад и не где-нибудь, а в Казани, Сергей задумывался в той же Казани минувшей весной после экскурсии на завод Крестовниковых. «Зачем это один блаженствует, ни черта не делает, а другой никакого отдыха не знает и живет в страшной нужде?» — написал тогда Сергей учительнице Глушковой. Совпадение мыслей не порадовало — наоборот, озадачило, огорчило. Эти мысли, выходило, лежали на поверхности.
Сергей уединялся, уплывая подальше в лодке Александра, случайно или не случайно называвшейся «Искрой», прячась в прибрежных зарослях на Уржумке или примостившись на любимом пеньке в загородной рощице близ деревни Берсенихи, и читал, читал, читал по пять, шесть, восемь часов кряду. Он прочитал и переведенную с немецкого «Историю революционных движений в России» Альфонса Туна, и ходовые очерки Шишко о прошлом родной страны, и не менее известные в революционной среде воспоминания старого народника Дебогория-Мокриевича, и другие выпущенные в Женеве, Лондоне, Париже книги. Кто-то привозил их оттуда, рискуя молодостью, жизнью. И каждая книга была для него откровением.
Позабыв о добрых знакомых, об «Аудитории», остававшейся самым ярким из всего, что было хорошего в городе, Сергей спешил с прочитанным к ссыльным, чтобы вечером вернуться в свое жилище, в амбар Самарцевых, с новой книгой за пазухой или под тульей фуражки. И, не «силах вытерпеть до завтра, принимался за чтение. Все кругом исчезало, Сергей не замечал, как по ту сторону стола валился на койку и мгновенно засыпал изморенный зубристикой Александр, не слышал ни колотушки ночного караульщика, ни сменявших ее вторых и третьих петухов.
Быстро мелькавшие страницы уносили далеко от Уржума. Степняк-Кравчинский, Войнич, Эркман и Шатриан, Шпильгаген, Францоз, Вазов и Еж вели его в недра подпольной России, в Италию, Францию, Германию, к гуцулам Закарпатской Украины, в сражающуюся против турецкого ига Болгарию.
Вновь и вновь повторял он подвиги героев в легко воспламеняющемся воображении. Раздумья тех долгих дней и летучих ночей с неотвратимой определенностью начертали Сергею его будущее революционера. Зная, что, подобно большинству революционеров, не сможет обойтись без подпольной клички, он, видимо, искал и условно выбрал ее. По словам бывших соучеников, Сергею с детства сильнее всех в истории нравилось короткое и звучное имя древнеперсидского царя и полководца Кира. И поэтому, вероятно, не могли не остановить внимания юноши ни добывавший для повстанцев оружие Киро, герой романа Вазова «Под игом», ни учитель-патриот Бачо-Киро в романе Ежа «На рассвете».
Сергей спешил. Окончатся каникулы, и прощайте, ссыльные.
Чувствуя, как дорожит казанский «механик» каждым днем и часом, ссыльные все чаще беседовали с ним без недомолвок, делясь удачами, осложнениями их повседневных революционных будней, давали ему листовки.
В листовках Сергея увлекало не только содержание, его интересовало и как они печатаются: ведь он был «механиком». Ему растолковали, что к чему, разрешив испытать свои силы.
Озабоченно-счастливый, он вдвоем с Александром смастерил простейший гектограф, и недостроенная банька Самарцевых превратилась в тайную печатню. Вдвоем же, понасовав за пазуху только что на-гектографированные листовки, Сергей и Александр ночью, в канун базарного дня, пустились в осторожное путешествие. Часть листовок они пораскидали на базарной площади, остальные — вдоль Малмыжского тракта. Вернее, не пораскидали, а расположили где получше, и на каждую листовку клали камешек, чтобы ветер не унес.
По воспоминаниям Самарцева, первая проба сил не была последней.
В Казань Сергей вернулся с явкой к студентам-революционерам.
Его приняли в кружок самообразования — саморазвития по-тогдашнему. Нелегальных кружков таких было несколько. Они слились в Соединенную группу учащихся средней школы. В ней состояли главным образом гимназисты и гимназистки, реалисты, питомцы промышленного училища. Беспартийная, околопартийная, Соединенная группа была настолько надежной, что искровцы поручили ей гектографирование и распространение листовок.
Судя по нескольким скупым словам, оброненным Кировым в автобиографии спустя два с лишним десятилетия, уржумская подготовка пришлась в Казани как нельзя кстати. Поручение сторонников ленинской «Искры» выполнялось, очевидно, при участии Сергея. Но подтверждений нет, как нет пока никаких веских сведений о том, рядовым ли он был кружковцем или сразу же выдвинулся в старосты кружка, входил или не входил в комитет Соединенной группы. Бесспорно лишь одно: Сергея захлестнули студенческие волнения, отозвавшиеся в промышленном училище небывалыми «беспорядками».
Училище резко отличалось от других учебных заведений. Преподаватели его в большинстве своем были инженеры, люди менее подверженные рутине, чем, к примеру, гимназические учителя. Сказывалось и влияние членов попечительного совета, передовых ученых, братьев Зайцевых. Имело значение и здравомыслие почетного попечителя училища Всеволода Всеволодовича Лукницкого, просвещенного и немало поездившего по белу свету пожилого генерала-от-артиллерии. Осыпанный наградами, он оставался весьма прохладном к монаршему благоволению, презирал полицейщину и дружил со своим шурином, профессиональным революционером Александром Митрофановичем Стопани, известным впоследствии большевиком, который, к слову, в двадцатых годах работал вместе с Кировым в Закавказье.
Директор училища Николай Григорьевич Грузов, сорокалетний инженер, еще учась в Петербурге, женился на дочери контр-адмирала, благодаря чему был на короткой ноге с казанской знатью. Кичась столичными связями, директор держал себя в службе независимо, особенно после того, как был возведен в дворянство. Высокомерный, желчный, взбалмошный, Грузов вместе с тем воспринимал юношеские вспышки строптивости и свободомыслия вполне разумно:
— Неизбежное эхо неспокойного времени, переживаемого империей.
Раздувать ученические «выступления» он не любил и попросту замалчивал их перед начальством, а виновников долго и нудно пилил, за что получил прозвище Рашпиль, и сажал в карцер. Однако учеников, у которых пробудилось самосознание, нисколько не трогали директоровы проборки, не пугала полутемная раздевалка столярной мастерской, где приходилось отбывать наказание под наблюдением незлобивого швейцара.
Директора вполне устраивал новый инспектор, заменивший ушедшего на пенсию Широкова: тридцатилетний химик и математик Василий Каллиникович Малинин отличался мягкостью характера и вялостью. Под стать Малинину был еще более молодой Памфил Никитич Макаров, «ученый рисовальщик», который преподавал графику и был надзирателем у «механиков».
Малинин и Макаров были знакомы домами со многими преподавателями училища.
Чуждаясь политики, эти интеллигенты понимали, что назревают бурные события, и вовсе не ожесточались. В узком кругу преподавателей сочувствовали Радцигу, когда его младшего брата, Владимира, в 1902 году исключили из института, ни во что не ставя несомненную одаренность будущего инженера. Преподаватели дружили с руководителем «механиков» Жаковым, хотя знали, что его жена, Евдокия Александровна Ардашева, — двоюродная сестра казненного народовольца Александра Ильича Ульянова, а также скрывающихся где-то революционеров Владимира Ильича и Анны Ильиничны, Дмитрия Ильича и Марии Ильиничны Ульяновых.
Не удивительно, что преподаватели в большинстве своем отнеслись к училищным «беспорядкам» не по-казенному.
Возникли же «беспорядки» после того, как 26 октября 1903 года умер член Казанского комитета РСДРП, студент университета Сергей Львович Симонов. Он был арестован весной, и в тюрьме у него открылась скоротечная чахотка. Два месяца бесконечных допросов, мучительных издевательств расшатали его нервы. Мстя за упорное молчание на допросах, жандармы перевели студента в психиатричек скую больницу, лишили медицинского ухода, прогулок. Жандармы и там, в психиатричке, не давали больному покоя, изводя его допросами.