Потом нас ведут строем на фабрику. Недалеко, от силы минут десять. Цехов пока не видели. Позади аккуратной немецкой столовой несколько наспех сколоченных столов со скамьями по обе стороны. Плескают каждому в котелок варева, важно названного «зуппе», а по сути дела — баланды. У кого котелка нет — ждет соседа. Но окошко кухни скоро закрывается, и кто-то остается ни с чем. По возвращении в бараки выдают наконец-то по пайке серого, хорошо выпеченного хлеба. Похоже, грамм двести пятьдесят или триста. Все с жадностью едят.
А наутро нас по первому разу чинно выстроили, нагромоздили на какой-то табуретке листки из плотной бумаги с именами и фамилиями (насколько знаю, никаких других документов для нас так до самого конца и не было, только спустя примерно год всех фотографировали с номером на груди, и эти фотографии туда приклеили). Выкликали по очереди и с помощью харьковской девицы-переводчицы из женского лагеря спрашивали: образование и специальность?
Из всей компании человек, может, в пятьдесят, большинство которой были парни и дядьки из Западной Белоруссии, почти каждый отвечал, что «якая там специальность, якое образавание! Два роки хадив до школы (или, соответственно, четыре года). По крестьянству были дома...» Лагерфюрер и кто-то из фабричного начальства решали дело в основном по признакам стати. Крепкий рослый мужик — произносилось загадочное пока слово Presswerk. (Уже к вечеру выяснилось, что это цех горячей штамповки тяжелых стальных чушек, адова работа.) Горожан, особенно если с семилеткой или выше, записывали в еще более непонятый Schruppwerk. К ночи, после второй смены, все уже знали, что это — цех токарных полуавтоматов, на которых те же чушки, но уже превратившиеся под тяжеленными прессами в цилиндрические заготовки, проходят первичную обточку, «обдирку».
Дядю Мишу, назвавшегося инженером, записали в Schlosserei. Это название я понял сразу — в слесаря. Еще одного дядьку из Белоруссии, назвавшегося «майстером», определили туда же.
Вслед за этим — поразительное дело — трех здоровенных мордастых парней, радостно завопивших в ответ на вопрос о специальности: «Полицай, полицай!» — лагерфюрер тут же назначил помогать немецким охранникам — «вахманам». Будете, дескать, Lagerpolizei, лагерной полицией. Слово это было немедленно принято в тамошний лагерный русский язык, насколько знаю — повсеместно. На кой ляд эта липовая «полиция» лагерфюреру и вообще немецкой власти сдалась, не понимаю и сейчас. Впрочем, самим немецким охранникам-вахманам эта компания придурков была очень удобна. Сбегай туда, погляди там, проверь то...
Правда, кончили двое из троих «полицейскую» службу очень скоро и оказались сообразно своим статям в горячем цеху: за какое-то мелкое воровство по баракам. С такими вещами у немцев было строго.
Но вернемся к распределению. Когда очередь дошла до меня и лагерфюрер, уже заприметивший мой еще как бы начальный немецкий, уверенно сказал, что быть мне в лагере переводчиком, я, выражаясь высоким штилем, совершил — не по логике будущих событий, а по некоему наитию, что ли, очень нужный поступок: стал отказываться. «Мне бы научиться работать, — бубнил мальчик. — На станке бы... Или с мотором!»
Присутствовавшему дядьке в пиджачном костюме — заводскому начальнику это, видимо, понравилось, а лагерфюрер махнул рукой. Что он себе при этом думал, мне неведомо. И я был записан в ученики слесаря, в цех вместе с «инженером» Мишей большим. От солагерников же получил во время всей этой процедуры кличку — Миша маленький.
(Избежав таким образом «придурочного» переводческого места, мальчик, как выяснилось спустя три года, ушел от самого простого продолжения — отправиться сразу, без долгих разговоров, в свои советские тартарары.)
Механический цех оказался чистым и ухоженным, как и весь городок. Множество всевозможных станков и участков, от кузницы и жестяницкой до изготовления калибров. Немыслимое дело — ничто не валяется, все доделано и почищено, все в полном порядке. Потолки высокие, проходы ничем не заставлены. У станков шкафчики, тумбочки. У кого-то рядом цветок в горшке... (Вскоре узнал и увидел, что в других — старых заводских цехах — дело обстоит похуже, а про цехи горячие, где рвется огонь из печей, а трехпудовые, наверное, болванки идут под пресс раскаленными докрасна, и говорить нечего — там не до горшков с цветами.) Тут же был определен к верстаку и оказался в компании немчат; кто-то постарше меня или, может быть, мне однолетки. А кто и явно младше, лет по четырнадцать.
А Мишу большого, который на самом деле был до войны автомехаником, хорошо знал металлообрабатывающие станки и вообще, что называется, был мастер на все руки, поставили к шлифовальным станкам в помощники к немецкому мастеру по фамилии Штир, что означает по-немецки «бык, телец».
В цеху, в облицованной кафелем уборной, чистенькой, как и все у них, кабины с аккуратными табличками, четыре варианта. Для немцев. Для иностранцев. Для учеников. Для военнопленных. А как же остальным русским, гражданским, Zivilrussen, как нас там поначалу называли, — без этой необходимости? Оказалось, сортир для нас сколочен из досок и поставлен на вольном воздухе, за цехом. Почему только для нас, а не для военнопленных? А потому, что военнопленному ни под каким видом выходить из цеха без охраны не разрешается. А нам если уж надо, то что поделаешь. Такие вот градации — для высшей расы и прочих...
Кощунственное признание: мальчик вскоре почувствовал, хоть и на лагерной койке в бараке, некоторое как бы облегчение. Отлегло, свалился с души какой-то камень. Голодно? Ясное дело, не слишком сытно, да разве сравнить с тем, что было недавно дома — постоянная неизвестность, удастся ли вообще хоть что-нибудь съесть. И будет ли вообще следующий раз? А тут каждый день — пайка. Не ахти какая, но все же грамм 250 или даже 300 — хлеб у немцев плотный. Каждый день, худо ли, бедно, а какое-то варево в обед. И еще ощущение, что как там будет дальше, посмотрим, но пока что я от всех этих еврейских подозрений, кажется, сбежал. Кому здесь такое в голову придет!
Однажды, правда, сильно перепугался.
Погожим летним днем возвращаюсь после своей укороченной смены с завода в лагерь. Возле барака бродит старик вахман, скучает. «Ты, значит, пришел!» — глубокомысленно замечает, увидев меня. Произношение у него, это даже мне понятно, какое-то очень уж корявое. Старик вопросительно бормочет еще что-то, явно обращаясь ко мне. Отвечаю ему, что не понял — nicht verstanden... Старик недоволен и повторяет громче: «Du! Hja ! Yud?» Я это понял как «ты — здесь — еврей?» и, мертвея от страха, завопил, что нет: «Nein,Russisch!»
А он, продолжая сердиться, ворчал, что, мол, ничего подобного: в России, конечно же, плохо! Это здесь, в Германии, хорошо: «Deutschland yut!» Слава Богу, уже немного привыкнув в цеху к не очень понятной речи здешних немцев, я догадываюсь, что старик говорит на ярко выраженном мекленбургском диалекте, Plattdeutsch. Что немецкое gut у них yut. А «дэ» вместо «тэ» — так кто же его разберет, особенно с перепугу. Ничего на самом деле страшного, старый хрен всего только ждал моего подтверждения, что Германия — это хорошо. Черт с вами, пусть будет «yut», людей пугать не надо...
Не прошло и двух недель, как с мальчиком приключилась небольшая история с пугающей перспективой. Это про «кто тронет немецкую женщину...».
Из окошка заводской (немецкой!) кухни-столовой меня поманила пальчиком смазливая девчонка. Волосы черные, прическа высокая, румянец во всю щеку, глаза так и стреляют. Я подошел и получил миску, наполненную чем-то средним между супом и кашей. Тут же с удовольствием умял. Девчонка выглядывает снова, смеется и показывает — а котелок у тебя есть? Наполнила еще и котелок. Посмеялась, помахала ручкой и спряталась в окошке.
Так повторилось несколько раз. А потом девчонка подговорила меня задержаться после работы. Потом стемнело, и мы вместе вышли через проходную и пошли по дороге к лагерю и прошли уже мимо лагерной проходной. И пошагали дальше вдоль забора. И тут девчонка взяла меня под руку, прошептала: «komm!» — пойдем! — и стала поворачивать в лесок... Надо честно признаться, что первым делом я вспомнил об обещанном за такое «пойдем!» в первый день по прибытии, и постыдным для своего будущего мужского самолюбия образом уклонился. Убоялся, проще говоря.