Вот тут я жестко стояла на своем. Некое слепое, но очень верное чувство, подсказывало, что ложечкой дело не ограничится.
Что вслед за киселем и кашей последует что-то очень страшное, нестерпимо-чужое, и необратимое.
Я стану как тихая Светочка, – перебирать сухими ножками, обнимать липкими ручками, на которых замерзшие сопли и комья утренней каши…
Что, боже мой, – ужасней этого ничего быть не может! – я стану совсем как большеголовый заторможенный Стасик, – глотать все подряд с воодушевлением клинического идиота, и тогда я забуду, окончательно забуду, что на самом деле люблю.
Книга о вкусной и здоровой пище
Когда глубина и пустота Космоса открывается мне в пугающем своем безмолвии, я погружаюсь в то, что веками спасало и согревало в ненастные дни, – в книгу о вкусной и здоровой пище.
Кто не листал этот шедевр однажды, упиваясь разнузданной вакханалией вкусов и запахов, проступающих сквозь строгий шрифт и роскошные цветные вкладыши-иллюстрации, по глубине и насыщенности соперничающие с лучшими образцами фламандской школы, – а вот и рачительные хозяюшки разве что не в чепцах и накрахмаленных юбках, с продольными (от чрезмерной бережливости и вечных хлопот) морщинами на гладких лбах, – о, этот долгий, долгий провал, эта бесконечная истома привалившегося к теплым изразцам предусмотрительно растопленной печи, о, отдохновение усталого мужа, с удовлетворением озирающего полные закрома свои, в которых полки ломятся от яств, от накрытых белоснежными салфетками мисочек и тарелок, от рядами застывших банок с консервацией, – а вот, собственно, и досуг, а вот и досуг счастливого семейства, закатывающего одну за другой прозрачные емкости, в которых чего только нет…
Тут тебе и рассольник, и брикеты с гречневой кашей, готовой практически к употреблению, и мясистые перчики, и икра кабачковая, – о, кто не знает кабачковой икры, – основы всяческого застолья, – и жестянки с горошком, и остроугольные пакеты с брызжущим из внезапной дырочки молоком, и увесистая пачка, на которой написано, – творог, – и можете не сомневаться, это творог и есть, – а чего стоят миниатюрные сырки с изюмом! А рассыпчатый обильно сдобренный маслом картофель, а томная пышность пюре… А вот и запотевшая кринка, за мутным стеклом которой угадываются тучные пастбища и сытые коровы, и звонкая веселая струя ударяет по оцинкованному дну, и распаренная молочница семенит, сгибаясь под тяжестью надоя.
Так, сглатывая вязкую слюну, листаю картинки старых добрых времен, в которых вкусы были простыми, еда – сытной, семьи – под стать копошащемуся муравейнику, а иначе никак, – единственный способ выживания, – засучив рукава, месить тесто, со лба смахивая взмокшую прядь, детей отгоняя во двор, мужей – к мерцающим тускло экранам.
Последнее прибежище в смутные дни – месить и месить, крошить, томить, резать, тереть, размешивать, валять и замачивать, а после – раскатывать, лепить, терзать и кромсать, – из невесомой пыли и влажных плотных комков создавая основу всяческого бытия, – простую и сытную домашнюю еду, после которой пустота и бездонность космоса, а также близость грядущего катарсиса покажутся смешными и далекими, а, главное, совершенно несерьезными, потому что тот, кто хорошо кушает, спит крепко и живет весело, и сны ему снятся уютные, – в них кастрюли звенят, пельмени урчат, огурчики трутся пупырчатыми боками, капустка бродит, придавленная скользким камнем, и счастливое сонное тепло пещеры, в которой живут по одной ей понятным законам, потому что сколько книжку не листай, а всякая хозяйка своим секретом владеет.
Звуки прошлого
Хватит ли у тебя пороху, чтобы прожить еще одну жизнь?
Хватит ли дней, часов, минут?
На исповеди, восторги, страхи, усталость, отчаяние, признания?
Хватит ли сил быть искренним, великодушным, нежным, любимым, любящим, прощающим…
Хватит ли желаний и сил на исполнение их?
Достанет ли мужества еще и еще раз взглянуть правде в ее суровые, неподкупные очи?
Достанет ли мудрости не забывая прошлого, жить настоящим?
Обойти сосущее чувство вины, многих, многих вин, с которыми ты слит воедино, и отдирать их столь же болезненно, как и существовать с ними.
Достанет ли сил победить червоточину уныния?
Она разрастается, укореняется с неспешностью и уверенностью гостя, который не собирается уходить.
Ему, этому гостю, хорошо и привольно дышится здесь, в твоем предреберьи, – легко дышится и вздыхается, – не навечно, мол, не навечно, – живи, порхай, а я здесь подожду своего звездного часа и мига…
Вот она, твоя жизнь, начинается всякий раз и всякое новое утро, со вдохом и выдохом нового дня, в проеме балконной двери, за которой обилие воздуха и света, и тишина, и далекие чужие миры, и огромный прекрасный город.
Ты готов, ты почти готов к этой встрече, и, возможно, даже к новой и удивительной любви, к новым откровениям и восторгам.
Но смыкаются веки, и звуки прошлого врываются в этот день, который по мере наступления тоже становится прошлым, уходит в сон и туман очередного ноября, уступая дорогу неподкупному и незнакомому будущему.
Cегодня, завтра, никогда
Вот и наступило оно, это самое будущее, которое угадывалось за многозначительными и фантастическими датами, – за числами, которых и быть-то не может!
Глобальное, космическое, невозможное завтра, в котором и не чаял жить.
Однажды, когда я вырасту…
Стоп. Не надо. Ведь, когда я окончательно вырасту, кому-то уже не будет места в радужной картинке из будущего.
Кого-то не будет. Санки, со скрипом преодолевающие снежный бугор, веселый морозец, пощипывающий за щеки, запах дошкольного учреждения, уколов, зеленки, соплей, аденоидов. Наивная картинка, нарисованная цветными карандашами. Галоши с красной подкладкой.
Однажды, когда я вырасту…
Очего у мамы печальное лицо? Ах, да, когда я вырасту…
В каком году, в каком столетьи? Вы помните тринадцатый год? Тринадцатый год прошлого века? Сани, муфточки, предчувствие войны. Нечеткие снимки. Вот это прабабушка. Какая милая, верно? Соболиные брови, гладкий лоб, лукавая полуулыбка. А это дети. Эти дети, в общем, они уже давно выросли…
Для кого-то оно стало окончательным прошлым, это будущее… Та самая картинка, нарисованная карандашом, – десятки, сотни, тысячи картинок, подписанных неловкой детской рукой, – мама, папа и я.
Поймать стрекозу

Все чаще я хочу туда. В этот черно-белый, – уже сегодня черно-белый мир, ограниченный старыми снимками и моей памятью.
Это я, ведь это же я смотрю так доверчиво в объектив, и это я иду по улице Перова в коротком голубом пальто и вязаной шапочке «лебединая верность», – именно так окрестили ее домашние, – что сказать, в этом экстравагантном головном уборе я казалась себе существом загадочным. Долго стояла перед зеркалом, поворачивая голову так и этак.
Это я зарываю «секрет» в палисаднике, я пью сладкую газировку и надуваю шар, а потом растерянно наблюдаю плавную траекторию полета.
По двору ходит жирная старуха с красным лицом. Старуха эта опасна, чрезвычайно опасна. Она шаркает тяжелыми ногами и произносит ужасные слова.
Не слушай, – говорит мама и прикрывает мне уши. Но ведь не будешь идти по улице с закрытыми ушами. Слова прорываются, оседают во мне чем-то липким.