Учитель, раскачиваясь над вечной книгой, думал о том, как бы надо было с самого начала повести дело, чтобы все было хорошо, и выговаривал богу за то, что он, в шесть дней и ночей сотворив мир, в седьмой отдыхал и не позаботился о порядке.
И пока, прикрыв глаза, учитель беседовал с богом, выводя из причин следствия и рассуждая, какие были бы следствия, если бы были другие причины, матрос остановился перед окошком, и свет свечи слабо сверкнул на патронах.
— Зеленых нема? — спросил матрос.
Учитель поднял усталые глаза.
— Господи! — сказал он и заплакал.
— Дядя, а ты красный, да? — спросил я.
— А кого любишь — красных или белых?
И он весело хлопнул меня крепкой, тяжелой ладонью по груди, ожидая отклика.
И она дала отклик такой веры, силы и преданности, какой нет предела.
— Красных, только красных! — закричал я.
Всходило солнце. Матрос ехал по улице на розовом коне.
Котино окошко было еще закрыто. Я забарабанил в ставню. Оно распахнулось, и выглянуло недовольное, в заспанных веснушках лицо.
— Котя! Матросы! — закричал я.
Котя зевнул.
Несмотря на то что был заспан, он быстро прикинул в уме все ближайшие моря и океаны и объявил:
— Врешь! Им негде высадиться.
Я побежал к Микитке.
— Матросы! Красные! — закричал я в дыру, заменявшую окно.
— Брешешь! — Микитка бросился в направлении раздавшейся в это время музыки.
Они шли. Они приближались. Слышно было, как они пели: «Товарищ, не в силах я вахту стоять…»
Я никогда не видел моря, но море снилось мне постоянно, с тех пор, как я себя помню. Это было большое синее море с белыми пароходами и белыми лебедями — море местечкового мальчика. И шум этого моря я впервые услышал из большой розовой раковины…
Матросы шли с музыкой. В их легком веселом шаге было предвестие другого, незнакомого, свободного мира, который грядет к нам.
Солнце выходило на середину неба, и день устанавливался на золотых столбах.
Матросы разошлись по переулкам, и на наш переулок тоже достался один, и мальчики тотчас же вслух громко прочитали на его бескозырке «Жаркий». Они побежали впереди него:
— «Жаркий»! «Жаркий»!
«Жаркий» был небольшого роста, плотный, почти квадратный, крепко сбитый, с круглым цветуще-веселым лицом, короткой и мощной багровой шеей и выгнутой колесом, точно налитой свинцом грудью.
Он остановился со своим сундучком посреди переулка, выбирая направление, и дымил трубкой, как маленькая фабричная труба. Бушлат трещал на его могучей груди и не разлетался на куски разве только оттого, что был туго, крест-накрест перетянут пулеметными лентами.
Мальчики, загипнотизированные пулеметной грудью, окружили «Жаркого», молча разглядывая солидный, на медной цепочке свисток и свободно подвешенную на поясе, длинную, до колен, деревянную кобуру маузера.
— А что это у вас тут? — спросил Котя и осторожно ткнул в нее пальцем.
— Музыка, — ответил «Жаркий».
— Нет, серьезно, — сказал Котя.
— А то шучу!
— А как это открывается? — не унимался Котя.
— Подрастешь — узнаешь, — ответил «Жаркий».
Он пошел по нашему спокойному, заросшему лютиками тихому переулку, и мальчики, глядя на него, шли тоже вразвалку, выпятив грудь, покачивая плечами, согнув в локтях руки с дутыми бицепсами, чуя, как вздымается и трясется под ними океанская земля.
— Идите к нам, у нас большой двор, — приглашал Кошечкин.
— А у нас колодец во дворе, — говорил Микитка.
— Чур! Я первый его увидел! — кричал я.
— Эй-эй, вы, буйки! — сказал «Жаркий».
— Аппеннинский полуостров похож на сапог, правда? — ошалело сказал вдруг Котя.
Но, видно, не по географической карте знал землю «Жаркий». Он переплыл все моря и океаны и видел все своими глазами, видел великое множество разных людей — и таких, как Котя, тоже встречал на каждом меридиане. Он поглядел на Котю и надвинул ему картуз до самых глаз. Мальчики побежали за «Жарким», а Котя с разинутым ртом остался один.
Матрос выбрал наш двор. Может, этому посодействовал возвращавшийся из кузницы Давид. Встретив матроса, он как-то особо заинтересованно и удивленно-радостно взглянул на его кузнечную грудь.
— Очень хороший из тебя молотобоец, — сказал он и, вместо приветствия, стукнул по груди ладонью, как бы пробуя кованое железо. И морячок также стукнул по груди коваля. И оба они остались довольны друг другом.
— Ну, так пойдем к нам, — сказал коваль.
Только матрос вошел во двор, Чижик тут же попросил бескозырку, долго вертел ее в руках, заглядывая внутрь, изучая швы этого произведения портовой швальни, соображая, как это сделано, цокал языком, находил некоторые недостатки, но в общем, одобрительно хмыкая, должен был признать, что сшито крепко.
На пороге «Жаркий» остановился и посмотрел на свои запачканные в глине башмаки.
— Хозяюшка! — сказал он голосом, от которого задрожали стекла. И кот Терентий, любивший тихую, вежливую жизнь, недовольно зажмурился: «Ах, не так громко!..»
— Ничего, ничего, — сказала тетя, хотя только накануне она выскоблила пол.
Он вошел в комнату, оглядел фикус и плюшевых мишек с бисерными глазами и сказал:
— Подходящий кубрик.
Деликатно переставляя ноги, прошел он по скрипучей половице, осторожно повесил на гвоздь свою бескозырку, открыв большую глянцевую, наголо бритую розовую голову и как-то сразу вступил в семейный домашний круг.
Из огромных карманов он добродушно, точно яблоки, выложил на стол две зеленые лимонки.
— Не вертись там! — в ужасе крикнула тетка.
— Спокойно, — сказал матрос, — сейчас познакомимся.
Он полон был щедрой доброты могучих и сильных людей, которым никогда не приходится никому завидовать, наоборот — от переполняющей их силы готовых одарить других.
Большая, тяжелая, татуированная якорем матросская рука осторожно потрясла мою руку.
— Здравствуйте, — прошептал я, стесняясь, подавленный его силой и могуществом.
— Яша? — спросил он, предполагая, очевидно, что всех местечковых мальчиков зовут Яшами.
— Скажи дяде, как тебя зовут.
Я ответил.
— А, Илька! Это тоже можно, — сказал он. — А вот Иваська тоже неплохо.
— А кто такой Иваська? — спросил я.
— Есть такой, — ответил он, и его лицо стало каким-то мягким и слабым.
— А где он живет? — спросил я.
— В Херсоне он живет, вот где он живет.
— А как его фамилия?
— А фамилия его Малько, Малько из Херсона.
— А как ваша фамилия? — не унимался я.
— Так то ж моя фамилия Малько.
— Ну, теперь скажи дяде стихотворение, — потребовала тетка.
— Я лучше покажу мускулы, — сказал я.
— Зачем дяде твои мускулы?
— А ну, давай, давай мускулы! — сказал Малько.
И упругими железными пальцами он тихонько помял надувшиеся бугорки на моей руке.
— Я еще на руках могу, — сказал я, расхрабрившись. И прошел на руках до стены, и постоял возле нее вниз головой. — Хотите, я вам дам послушать море! — закричал я с восторгом и побежал за розовой раковиной.
Привез ли ее заезжий малаец, один из тех желтых малайцев, которые неизвестно почему уезжают из своей Малайи, носятся по всему свету с жемчугами и фокусами и вдруг, будто перешли улицу, окажутся в местечке, среди ярмарочного крика; или притащил эту раковину бродячий скрипач, получивший ее в подарок на свадьбе, на одной из тех шумных, старинных свадеб под бархатным балдахином, которых я уже не видел, потому что родился, когда уже не было этих свадеб, и скрипки лежали в пыли и паутине, и играли медные трубы, и стреляли пулеметы; или привез ее в саквояже мой дядя, один из тех дядей, которые повелись со времен Колумба, и носились по всем волнам, и сходили попробовать варево на всех берегах; а может быть, просто купили ее в лавке у богатого посудника? Ничего этого я не знаю. Но вот она — нежно-розовая, просвеченная восходящим солнцем, гулкая и загадочная.
Матрос приложил ее к уху и сразу же сказал определенно: «Двенадцать баллов!» Тогда я взял из его рук раковину и тоже приложил к уху. Она гудела необычайно. Наверное, он вызвал в ней воспоминания о юности, о ее молодости — там, на дне Великого, или Тихого океана. Слышен был свист, и звон, и даже чьи-то голоса, и командные крики.