Мне стало страшно. Я оглянулся: что его рассмешило?
Но то, что его рассмешило, было, наверное, очень далеко.
Я подошел ближе. Остекленевший взгляд его остановился на мне. Я продолжал стоять, раскрыв рот. Наконец он меня увидел. Согнув палец, он подозвал меня, мучительно складывая свое старое, печеное личико в улыбку. Ему пришлось морщить лоб, даже двигать ушами и одалживать кожу из-за ушей, чтобы состроить эту маленькую, склеенную из кусочков кислую улыбочку.
— Тебя как зовут, мальчик? — спросил он и подставил мне костяной рожок.
Я прокричал в рожок свое имя.
— Да-да, — произнес он, кивая головой. Но глаза его уже были далеко. Улыбочка не могла долго удержаться на его лице, она все время расстраивалась, и наконец ее место заступило сонно-равнодушное, задубелое, погруженное в свои горести и болезни, в свою застарелую злость выражение.
Но вот он снова увидел меня, снова в глазах его замелькал мальчик. И он опять подставил рожок:
— Тебя как зовут, мальчик?
Я вторично прокричал в рожок свое имя.
— А-а… Хорошо, — одобрил он, снова опускаясь куда-то на дно. И потом все повторилось сначала: он подставил рожок и спросил:
— Так как тебя зовут, мальчик?
11. «Будущее принадлежит нам!»
В тот ранний час, когда мальчики, еще заспанные, выбегают на улицу, торопясь принять участие во всех происшествиях, обнаружилось новое и необычное: на фонарных столбах белеют прокламации.
Лиловые в бледном свете утра, они напечатаны каким-то слабеньким, водянистым, как под копирку, еле различимым шрифтом, и в одном месте буквы разбегаются, а в другом, наоборот, сбиваются в кучу, словно очень торопились выйти в свет и не успели занять свои места.
Гудит толпа, и я протискиваюсь и тоже читаю: «Будущее принадлежит нам!»
Слова поражают своей громадностью, неохватностью.
И этот сумрак, эти тени утра, и таинственность, и недозволенность поспешных лиловых букв, и мятежный гул, и говор толпы, и поразительное «Будущее принадлежит нам!» — будоражат и сладко-тревожно сжимают сердце в ожидании каких-то удивительных, все переворачивающих событий.
— Раз-да-а-йсь! — набегает, тяжело топоча сапожищами, Бульба со свистящей, хрипящей одышкой и страшными усищами.
Большим кухонным ножом он соскабливает прокламацию, но лиловые буквы все-таки остаются, проступают. И он трет их, как теркой, и все-таки еще долго-долго на заборе после дождя проглядывают разбежавшиеся в разные стороны буквы — лиловенькие, слабенькие, но такие устойчивые и упрямые.
Появляется Микитка с лотком на груди, маленький, в тюбетейке, в стукалках, сплетенных из веревок, и в широчайших клешных штанах из грубой мешковины.
В это бурное время Микитка перепробовал уйму профессий. Он ходил со стекольщиком и кричал: «Вставляем оконца!» Потом завел ящик с никелированным звонком, приглашающим прохожих почистить ботинки. Но сейчас дома стоят с побитыми окнами, вместо стекол в них подушки, и люди уже давно не обращают внимания на свои штиблеты. И Микитка завел лоток из фанеры и стал торговать папиросами, потому что даже в самое опасное время люди не перестают курить.
— Ух! — кричу я. — Видел, Микитка?
— Да, видел, — равнодушно отвечает Микитка.
— Их, наверное, ночью расклеивали? — говорит Котя.
— А кто его знает, — отвечает Микитка, глядя в небо.
А в это время, как всегда, находятся мальчики, которые сами видели — своими глазами, пусть лопнут их глаза, если они этого не видели, — как какой-то дядя с бомбой у пояса ездил на фаэтоне, останавливал фаэтон у столбов и расклеивал прокламации.
— «Будущее принадлежит нам!» Там было написано: «Будущее принадлежит нам!» А что это значит?
— Подрастешь — узнаешь, — говорит Котя.
— Тоже ученый, — сплевывает Микитка. — Мальчик просит объяснить, а не можешь.
— А что, скажешь, не знаю? — ухмыляется Котя.
— Знаешь, да не то, — отвечает Микитка и уходит со своим ломком, и я иду за ним.
Я завидую вольной жизни Микитки, его фанерному лотку, его тюбетейке, широчайшим штанам из мешковины и особенно зычному крику, которому я никак не могу научиться:
— «Цыганка Аза»! Папиросы «Эпоха»! Табак «Месаксуди»!..
— Подержи товар, — говорит Микитка, вручая мне тяжелую пачку. — Потеряешь — башку оторву.
И я гордо несу за ним пачку, принюхиваясь к ней и чувствуя себя курильщиком.
Я любил ходить с Микиткой на базар, на пестрый, взбудораженный базар тех дней.
На толкучке барыни в маленьких шляпках, от которых воняет мышами и нафталином, расторговывают свои сокровища.
Здесь можно купить диковинную кофейную мельницу, красную резиновую велосипедную грушу, старинные желтые охотничьи рога и маленькие перламутровые бинокли, вазы с толстыми, краснощекими амурами и книги в старых переплетах свиной кожи, которые сапожники испытывают на излом — не пойдут ли на союзки.
— Почем? — спрашивает Микитка, беря в руки кофейную мельницу.
— Да ты не купишь, — отвечает барыня.
— Отчего ж не куплю? — говорит Микитка. — Может, и куплю.
— Да зачем она тебе нужна? — удивляется барыня.
— А вот и нужна, — отвечает Микитка и вертит ручку с таким азартом, будто это пороховая мельница и он готовит порох для взрыва.
— Да ты не грохочи, сломаешь.
— Не сломаю, — уверенно отвечает Микитка. И, так и не узнав почем, он аккуратно ставит ее на место.
Мы идем дальше и останавливаемся возле старушки в пенсне и облезлом боа, — похоже, накинула на шею кошку. Перед ней на коврике разложена удивительная всякая всячина — шкатулочки, колокольчики, аптечные разноцветные пузырьки.
Микитка рассматривает яркие перья попугаев.
— Купи, купи, мальчик, десять копеек штука.
— А на что они, тетя? Что с ними делать? — спрашивает Микитка.
— Ну так проходи, если не знаешь, что с ними делать. Марш!
И тогда Микитка назло ей говорит шепотом, притопывая ногой:
— Эх, яблочко!..
— Злодий! — визжит старушка.
…Лохматый, запыленный дед продает хомуты. Микитка и хомут берет в руки, внимательно оглядывает со всех сторон, зачем-то гнет, проверяет ногтем швы, покачивает головой и что-то про себя бурчит.
И вдруг он выхватывает из-под своего фанерного лотка и кладет на самое видное место листовку — те же лиловые, слабенькие, разбегающиеся буквы — «Будущее принадлежит нам!».
Я ахнул. А Микитка, отвернувшись, спокойно и равнодушно, будто и не он это сделал, радостно смотрит на карусель.
Гремит грубая механическая музыка карусели — однообразно тягучая, веселая и печальная.
Мальчики, сидя верхом на карусельных лошадках, натягивают поводья и кричат: «Но! Но!» Разгоряченные скачкой, они нехотя слезают с лошадок и криками рассказывают друг другу, как они летели и какие они молодцы.
А Микитка уже идет дальше и, так же выхватив из-под лотка листовку, ловко сует ее на ходу кому-то в карман — так, что человек не видит этого и не слышит и, обнаружив ее, наверное, долго будет ломать голову, как она попала к нему в карман.
Мороженщики с неистовством крутят железные банки с неправдоподобно розовым, сливовым и даже каким-то зеленым мороженым, выбивая на вафлях похожие на радугу слоеные столбики.
Хрипло, надтреснуто играет шарманка, и «попка-дурак» вытаскивает судьбу, дерутся возле рулетки, где-то бьют беспризорного.
Тучами носятся мальчики в таких же, как у Микитки, стукалках, с лотками и, что бы ни продавали — папиросы, пряники, розовые с золотом коники, барбарисовые конфеты, звонко, отчаянно кричат:
Микитка, как снаряд, врывается в толпу:
— «Цыганка Аза»! «Эпоха»!..
И тут же — Булька. Когда Микитка кидается к покупателю, Булька лает и расталкивает конкурентов. Покупатель нюхает у Микитки папиросы, а Булька сидит на хвостике и смотрит ему в лицо, и когда Микитка, расхваливая товар, клянется: «Святой истинный крест!», Булька кивает головой. Но если покупатель после этого спокойно кладет папиросы на лоток и уходит, ничего не купив, и Булька видит, что Микитка недоволен, то он бежит за покупателем и пытается схватить его за штанину.