Дни были бесконечно длинные, со светлыми вечерами. Вечерняя и утренняя зори сходились в небе, словно природа ни на секунду не хотела смыкать глаз, боясь упустить что-то очень важное и значительное, что могло произойти каждое мгновение и чего ожидаешь всю жизнь. Вместе с природой и я жил в этом бесконечном празднике ожидания.

Я просыпался всегда на рассвете. Видел, как озаряются одна за другой трепещущие, ожидающие света ветви, с какой жадностью листья принимают лучи и сами начинают светиться внутренним светом.

В тот субботний день я готовился к зачетам. Вечером в лес, где было наше общежитие, приехала Леля.

— Долго мне еще ждать? — сказала она, скосив в мою сторону сердитые глаза, ярко-синие, с чуть лиловатыми белками.

Бывают лучистые глаза — они светятся, ласкают, встречаются лукавые, насмешливые — они смеются над тобой, а эти — резкие, миндалевидные — режут, режут насмерть.

— Опять молчишь?

И, пересиливая взгляд этих глаз, я, стараясь как можно спокойнее, спросил:

— Погуляем?

— Всегда задаешь один и тот же вопрос?

Мы бродили по лесу, присматривались к деревьям, к вырезу листьев, к тому, как сосны причудливо сплелись, обхватив друг друга ветвями, и так, в обнимку, родными сестрами вместе поднимаются ввысь, к солнцу.

— Что бы я ни делал, я все время вижу тебя, — признался я.

— Ну и как это, интересно? — усмехнулась она.

— Вижу, как цветут вишни, и вот из сада вышла одна вишенка, перехваченная поясочком, и пошла впереди меня, постукивая высокими каблучками… И что бы я ни читал и куда бы ни шел, я это вижу.

— Всегда, всегда? — она привычно скосила глаза в мою сторону.

— Всегда.

— Тогда я тебя тоже люблю.

И мы оба засмеялись, и теперь уже ни мне, ни ей, никому из нас не понять — в шутку ли это или всерьез.

Вечернее небо все в розовых, еще освещенных солнцем облаках; но вот возникает где-то там, на краю неба, над вершинами леса, над радужной пылью дорог, по которым идет колхозное стадо, первая звезда, бледная, серебряная, робкая; разгораясь, она входит в силу, и от нее зажигаются звезды по всему небу и ярко горят над темным прудом, над синими дымами и сумеречными крышами тихих хат, в окнах которых видны багровые отсветы очагов. И далеко-далеко — щемящая душу песня. О чем она, куда влечет — не знаешь. Но что-то хорошее, доброе в этой песне, и весь отдаешься ей — дальней, звенящей, и кажется — это сам воздух поет.

Мы долго сидим на берегу вечереющего пруда, когда постепенно темнеет вода и кто-то изнутри, со дна, зажигает в пруду огоньки звезд. А потом выплывает луна. Все вокруг светлеет. Ивы становятся седыми, и земля вокруг выкована из серебра.

Ночной поезд уже ушел, и мы пошли к трамваю через весь лес.

Конечная остановка была у самой опушки, и, если шел дождь, пассажиры прятались под темные лапы елей.

— До завтра, Леля!

— До завтра, Алексей!

Разве знали, разве чувствовали тогда, в ту ночь под воскресенье, что не будет этого завтра?

Последний ночной трамвай уходил к городу через пустынное поле и еще долго-долго прощально мигал мне красным глазом.

Возвращаясь ночью через лес, я не торопился домой. Прислушиваюсь ко всем звукам и голосам ночи, к крику проснувшейся птицы, к шелесту пролетевшей летучей мыши, таинственным стонам и скрипам в траве, стою у облитых лунным светом деревьев и долго вглядываюсь в них, и иногда мне чудится: еще немного, и я узнаю, угадаю, о чем думает этот столетний дуб, раскинувший на фоне светлого лунного неба могучие темные ветви.

Никогда не забыть тебя, последняя прекрасная ночь! На большой поляне листья, травы, цветы были облиты лунным светом. Гремел соловей в кустах. Вся поляна была наполнена сверканием, ликующими голосами. Никто не спал в эту ночь, словно все знали, что это последняя ночь мира.

У самого дома над головой шумнуло, с ветки умной мордочкой смотрела белка: «Понимаешь, не могу уснуть!»

Где-то за лесом зазвучал гудок, говоря сердцу, как велик, широк, бесконечен мир.

Я вернулся домой и прилег. Но солнце ударило в окна с такой силой, что я вскочил, как от набатного звона.

В лесхозе ревели коровы, стрелял пастух кнутом, на дороге рычали грузовики со строительным лесом для мичуринского городка.

Во всем — в синем небе, в золотистых облаках — обещание счастья, и на душе тревожное ожидание какой-то большой судьбы, которая есть на свете, но которую нужно завоевать. А солнце подымалось все выше и выше…

Перед глазами замелькал мотылек. Бледно-желтые крылышки его трепетали и искрились, он планировал и вдруг отправился в пике на одуванчик. Он складывал крылышки, двигал усами, потом вдруг кивал головой: «Одуванчик для меня ясен», отряхивал крылышки, разворачивался и отправлялся в новый полет.

Так неутомимо перелетал он с цветка на цветок, обследуя по дороге каждый кустик, беседуя с каждой былинкой.

У него был только один день жизни — от зари до зари, и ему нужно было увидеть всю планету: леса, поля, сады, болота, горы; прожить детство, юность, старость, горе и радость. И, не оглядываясь назад, он летел все дальше и дальше. Каждый цветок был для него новым городом, каждый ручей — морем, каждая новая поляна — материком. Он торопился побольше увидеть, узнать, почувствовать в этот единственный день своего существования.

Маленький мальчик бегал за мотыльком от куста к кусту по лугу и лесу, захваченный радостью его полета.

Теперь и мне страстно захотелось приблизиться к природе, узнать цветы, которые цветут вокруг: эту белую зонтичную кашку, ярко-желтые глаза земли — лютики; узнать жизнь жуков: одни гудят над самой землей: «У-у-у… везу-у-у!..», другие летят с нежным звоном, протянув через лес музыкальную струну; угадывать птиц по голосам, знать по именам, как Гайавата.

В лесу закуковала кукушка. Насчитал до ста, а она все кукует и кукует без конца.

И вдруг какой-то незнакомый человек, без шапки, подбежал и крикнул:

— Война!

В один день неузнаваемо все изменилось. Вокзал, с которого мы ежедневно утром приезжали в город и по вечерам или ночью уезжали к себе в лес, всегда веселый, шумный и празднично освещенный, теперь был пустой, сумрачный, странно огромный и гулкий. В пассажирских залах уже пахло не пеленками, бубликами, чаем в жестяных чайниках, а шинелями, махоркой, железом винтовок.

И книги, в которые мы были влюблены, казались теперь ненужными, устаревшими по сравнению с этими новенькими винтовками и зелеными гранатами. Книги теперь казались детскими тетрадями для чистописания, тетрадями в косые клетки, чтобы буквы не вылезали из строчек и были все одинаково круглые, аккуратные, чистенькие, как будто бы в жизни это очень важно и нужно кому-нибудь. И было отчего-то стыдно перед красноармейцами в касках за свою кепочку.

С затемненных вокзальных платформ тихо отходили в вечность военные поезда.

Кто забудет тревожную и гулкую тишину эстакад? Синие лампочки у вагонов. Тихий плач и чей-то голос: «Смотри, это твой папа…»

Леля уезжала. Еще неизвестно было, куда уходит их эшелон: на Урал или в Среднюю Азию. Я смотрел на ее бледное, измученное, по-детски жалкое лицо, и тоска до боли сжимала сердце.

— Будешь помнить? — спросила она.

Теперь сердитые глаза ее казались растерянными, доступными. Я смотрел в эти глаза и медленно говорил:

— Буду, буду, дорогая моя. Всегда и везде буду помнить тебя…

— И, что бы ни случилось, не забудем друг друга?

— Нет.

— Давай поклянемся, — сказала она.

— Давай поцелуемся.

Кричали паровозы…

Над затемненным городом всходила и мрачно выкатывалась в небо огромная, будто явившаяся с поля сражения багровая луна.

Я возвращался лесом домой; залитая лунным светом поляна, на которой утром были косматые ярко-желтые одуванчики, вся была седой, словно за одну военную ночь поседела земля.

Необыкновенны были тихие лунные ночи этого июня, прелесть которых мы уже не могли ощутить…

Теперь во всем давно знакомом и привычном чувствовалось то особое, новое, тревожное, что принесла с собой война: и в самолетах, которые раньше весь день с пчелиным жужжанием, мирно сливаясь со знойным небом, кружились над лесом, а теперь с ревом проносились над самой головой; и в проходивших на юго-запад тяжелых бронепоездах с зенитками на железных платформах; и в эшелонах с войсками, которые задерживали на станциях дачные и курьерские поезда, и в самих курьерских поездах, из окон которых выглядывали забинтованные головы. А в беспрерывном ночном гуле машин и танков по шоссе, в дальнем громе и зарницах, которые казались эхом и отсветами боев, — во всем, во всем был призыв, напоминание и укор, что ты еще здесь, в мирном лесу, в домике опустевшего общежития сидишь над книгами, учебниками, конспектами, которые теперь потеряли для тебя смысл и значение и уже не могли в постоянном напряжении держать сердце, заполнить всю жизнь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: