Тетка Паланея сама и ответила на свой четкий вопрос: «Как жить, дочушка, думаешь?»
— У деда изживенская карточка, у тебя изживенская, у матери служащая. Что есть будете? Надо тебе на работу. Пойдем, устрою.
— Но я шить не умею,— развела руками Юля.
— Ничего, научу.
Дед с мамой, обсудив все «за» и «против», пришли к выводу: в доводах тетки Паланеи есть логика. Разумеется, временно, разумеется, до той поры, пока... Словом, стала и Юля швеей-надомницей.
Под мастерскую тетка Паланея облюбовала часть коридора — у окна, на свету. Там установлены были три «Зингера»: Нюшин, Юлиной мамы, одной из соседок. Швы простейшие гнали Юля с Нюшей. Они же метали петли, пришивали пуговицы. Окончательная сборка — на тетке Паланее. Строчила, не поднимая головы, и пела под бег машины одну и ту же тягучую белорусскую песню: «Калых-калых, бярезина, балить мая сярэдзина...»
«Сярэдзина»— оказывается, поясница. Поясница-таки действительно немела: чтоб выполнить норму, заслужить право на рабочую карточку, надо было шить и шить.
— У вас исключительно практический ум, Пелагея Ивановна,— понаблюдав за их дружными действиями, похвалил дед.— Налицо поточная линия.
И подключился к ней сам: стал завязывать узелки.
Еще жарко пылал август, а тетка Паланея уже задумалась о зиме. Походила вокруг печки голландки, подумала. Вынесла печке приговор: «Дрэнь!»
Где-то разыскала глину. Развела ее в ведре и принялась за реконструкцию печи. Вынула несколько плиток кафеля, несколько кирпичей из недр печки— образовалась ниша. На помойке подобрала кусок старого листового железа. Вмазала его в печку над топкой. Получилась удобная небольшая плита.
Трудами своими тетка Паланея осталась довольна:
— Дрова беречь надо!
И взялась заготавливать дрова. Выпилила во дворе — что по тем временам напоминал поленовский «Московский дворик» — весь сушняк. А если по правде сказать, то и не только сушняк. Затем отыскала неподалеку деревянный полусгоревший домишко — зажигалка попала.
— Пойдем, Юля, разберем.
Адов это был труд для слабосильной Юли. К полуразваленному дому и подступиться-то было страшно: бревно громоздится на бревно. Ничего: разбирали, таскали вдвоем каменно-тяжкие балки.
— Зачем?—посмеивались соседи.— Купить на складе, только и всего.
— Во, изживенцы! — парировала гневно тетка Паланея.
Впрочем, скоро и соседи поняли: рано посмеивались. Не только дров на складах, но и самих-то складов больше не было.
А жизнь становилась все тревожнее. Порой в сводках, передаваемых по радио, назывались такие города, что сердце замирало: кольцом обкладывал враг Москву!
В любое время суток мог прозвучать теперь из черной тарелки репродуктора монотонный голос: «Граждане, воздушная тревога!»
Не явилась однажды утром старуха молочница. Деревня ее недалеко от Москвы…
А «ежи» и надолбы у московских застав — это как? Вот-вот сомкнется, защелкнется вражеское кольцо, и тогда... Что тогда? Сжалась, притаилась Москва в осеннем непроглядном мраке.
И в один из декабрьских, снежных, морозных вечеров— торжественный голос Левитана по радио, известивший о первых наших победах в Подмосковье!
Однако голод не тетка. А что давали по карточкам? Только хлеб. Черный, тяжелый, он казался вкуснее всего на свете. Но как же его было мало!
Чтобы хоть ненадолго утолить голод, можно поехать в деревню, поменять продукты на вещи. Унизительно, а что делать?
Поездки такие — обязанность Юли: маме перед самой войной сделали тяжелую операцию, ей нельзя поднимать тяжести. По трое, по четверо собирались девчонки-одноклассницы, ездили, бродили от избы к избе, променивали на картошку последнее, что еще имело хоть какую то цену.
В то воскресенье Юле с девчонками повезло: быстро управились, выгодно наменяли картошку. Юля пожадничала, набрала три ведра.
Но уж если везет, то везет во всем. У околицы их подобрал старик, ехавший на станцию на лошади И поезда ждать почти не пришлось. Радовались: уж в Москве-то как-нибудь доберемся.
И вот остался Юле последний рывок: от трамвая до дому. Правда, она оказалась одна. Некому помочь поднять мешки на плечо. Стояла на остановке, примерялась: как ловчее это сделать? И тут мешки сами собой оторвались от земли. Что за диво?
Парень в лохматой куртке из черно-белого собачьего меха держал мешки на весу.
— Я помогу,— сказал он.
Они встретились взглядами. Сострадание — вот что было в зеленовато-карих глазах парня. Он тотчас отвел глаза.
«Я помогу!»—Юля расценила это так, что он взвалит ей мешки на плечо. Плечо она и подставила.
— Нет, нет! Я донесу.— И он поднял мешки себе на плечо.
Юля что-то лепетала: неудобно, с какой стати...
— Идем! — перебил он довольно угрюмо.
Молча дошли до дому. Парень внес мешки в комнату, свалил на пол.
— Ну, вот. До свидания!
— То есть как это «До свидания!» — Дед проворно выскользнул из своего закутка за ширмой.— Нет, нет! Раздевайтесь! Лиза, чайку! Впрочем, что чаек? Картошечки... Отвари картошечки.
— Что вы? Зачем? — Парень пытался отступить к порогу.— Я тороплюсь.
— Никуда вы, молодой человек, не торопитесь. Снимайте куртку! — В голосе деда появились повелительные нотки.
И гость покорился. Снял шапку, рукой поправил прямые светло-русые волосы, и они привычно легли назад, открыли просторный лоб. Разделся — и без куртки, в которой казался мешковатым, гость стал словно бы выше ростом. Толстый, домашней вязки свитер плотно облегал фигуру.
Пока Юля растапливала печку, а мама чистила картошку, дед усадил гостя, повел «светский» разговор. Выяснилось, что зовут его Женей. Что профессия у него такая — «слова о ней сказать нельзя». Что отец на фронте. Мать, она врач, тоже.
Стоило Юле выскочить в коридор, как ее перехватила тетка Паланея. Понизив до возможных пределов свой густой голос, попрекнула:
— Что ж ты ходишь, як тая... як халда? Такого спрытного мальца привела, а сама...
Толчок пришелся вовремя: Юле и самой неловко было а старой юбчонке, в бумазейной кофте с заплатами на рукавах. Извлекла из шкафа единственное свое выходное платье, побежала к тетке Паланее переодеваться.
— Ну вот! — восхитилась та.— Другое дело: чистая принцесса.
Впрочем, кажется, Юлино превращение в принцессу замечено было единственно теткой Пала- неей — «спрытный малец» и глазом не повел в Юлину сторону.
— К столу, к столу! — пригласила наконец мама.
Исходила паром желтоватая рассыпчатая картошка. И хлеб мама нарезала щедрыми ломтями. И селедку сегодня «выстояла» кстати.
Женя стеснялся. Взял всего пару картошин. Дед, посмеиваясь, добавил угощения.
— Хватит, хватит! — Женя склонился над тарелкой, вдохнул аромат картошки.— Уж и не помню, когда ел такую... домашнюю.— И прибавил: — Я на казарменном положении.
— Бронь? — понимающе спросил дед.
— Бронь,— с откровенной горечью подтвердил Женя.— Стыдно! Вот перед такими, как она,— кивнул на Юлю,— стыдно.
— Значит, здесь вы нужны! — возразил дед.
— Слабое оправдание.
За разговором день незаметно перешел в вечер.
— Вам далеко добираться? — озаботился дед.— Комендантский час...
— А у меня ночной пропуск! — И Женя невесело усмехнулся.
В свои семнадцать Юля, конечно, пережила не одну влюбленность. То мимолетную, то в глубочайшей тайне тянувшуюся долго. Не раз бывало: в трамвае, в метро столкнется взгляд со взглядом. На мгновение. А помнится долго. И сожаление: с любовью, единственной, неповторимой, быть может, разминулась.
Тот Женин сострадающий взгляд на трамвайной остановке... Он был таким открытым — в душу ему Юля заглянула. «А что теперь? — думала она.— Сидит напротив, могло бы быть: глаза в глаза. А он... На меня ни разу не глянул. Еще бы: кого хочешь очки мои испугают».
Сумей Юля посмотреть на себя сторонним взглядом, то узнала бы, что очки как раз подчеркнули в ней лучшее, глаза.
Но она этого не знала, очков своих стеснялась. Сидя напротив Жени, поглядывая на него украдкой, влюбляясь все больше и больше, думала горько: «Уйдет, и все кончится!»