— Все таки мне пора! — Он встал.

Провожать его в коридор вышли всей семьей. «И всё, и всё!» — мысленно твердила Юля.

Но тут в коридор в клубе морозного пара вверглась тетка Паланея. Ведро с водой в одной руке, горящая свечка — в другой. Воду брали из крана в подъезде, где давно уже перегорела синяя светомаскировочная лампочка.

— На,— сказала тетка Паланея и сунула Юле свечку.— Посвети ему.

И хлопнула у Юли за спиной дверью в коридор — перед носом у деда и мамы. Метнулся, едва не погас огонек, и Юля защитила его ладонью. Огонек, успокоившись, просветил ее пальцы.

— Осторожно. Тут ступеньки. Три. Все!—обронила Юля, перешагнув последнюю ступеньку.

Слабый отсвет пляшущего на сквозняке огонька скользил по Жениному лицу. Оно было задумчиво.

— Как хорошо мне было в вашем доме! — сказал он глуховато, вполголоса, словно протянул Юле соломинку, за которую она и уцепилась.

— А вы приходите! — с жаром воскликнула она.

— Спасибо! — Он помолчал, прибавил: — Может быть... Мне не просто вырваться. Спасибо. До свидания! — И заскрипел снег от его быстрых шагов.

Неделю Юля вздрагивала при каждом стуке в дверь: «Он!»

Он пришел только в следующее воскресенье. И стал в доме частым гостем. Всегда со своим «сухим пайком»: то банка консервов, то кусок колбасы. А то — с извинениями! — просто хлеб.

Нет, не к Юле он приходил. Он приходил к деду. Начинались бесконечные чаи, бесконечные обсуждения последних военных событий. Надевала ли Юля в честь его прихода лучшее платье или оставалась в домашнем — этого он, пожалуй, не замечал. Зато Юля видела в нем, наверное, даже больше, чем следовало.

Однажды он пришел в необычно приподнятом настроении. Выгрузил на стол из портфеля кучу пакетиков со съестным, выставил бутылку водки, при виде которой дед всплеснул руками.

— Дело в том,— объяснил Женя,— что у меня сегодня день рождения.

— О! — Дед опять всплеснул руками.— Поздравляю! — Они обнялись и расцеловались.

Первая выпитая рюмка их всех размягчила. Женя стал вспоминать свои прошлые дни рождения, дед — свои. Юля сидела, молчала, была счастлива. Что ж из того, что любовь твоя без взаимности?..

Счастье разом обрубил нечеловеческий вой в коридоре. Он сорвал Юлю с места, выбросил из комнаты.

Тетка Паланея — вот кто выл так страшно, на одной нескончаемой ноте... Закинула голову, вцепилась руками в волосы, превратившиеся из аккуратного узелка в дикие космы.

Нюша, упав на колени, гулко стукалась головой об низкую доску подоконника. Раз за разом, размеренно, монотонно. Не выла, не причитала — просто билась головой.

Почтальонша тетя Зина пыталась и не могла удержать Нюшину голову. Не смогли они удержать ее и вдвоем с Юлей.

— Женя! — закричала Юля.— Женя, помогите!

Все дальнейшее перепуталось в памяти Юли.

...Дед трясущейся рукой совал к Нюшиным губам рюмку с остро пахнущей валерьянкой. Или тетке Паланее он ее совал? То ли Нюша, то ли тетка Паланея — кто из них не принял, не смог принять этого сострадания? Рюмка так грохнулась об пол, так разлетелась, что потом соседи натыкались на осколки в другом конце коридора.

— Будь проклята эта война! Будь проклята! — твердила почтальонша тетя Зина.

Перепуганные, ничего не понимающие глаза Нюшиных детей: старшая одной рукой прижимала к себе младшую, второй—качала тряпочную куклу...

Так вошла в их коридор «похоронка» — на Федю.

Тетка Паланея опомнилась первой. Оборвала вой, гребенкой причесала волосы, сказала буднично, словно и не она вот только что выла:

— Ничего не поделаешь, Нюша. Иди в хату! И было — было! — что-то оскорбительное в ее жесте, каким она отвела от Нюши Женины руки.

Дверь за ними закрылась. Это было их и только их горе.

Дед еле доплелся до комнаты. Женя хотел поддержать его под локоть. Но дед, как только что тетка Паланея, отвел его руку, И Юля подумала: вот и в этом что-то оскорбительное.

Стол с расставленной на нем едой, с початой бутылкой водки весь был залит ослепительным, праздничным солнцем. И в этом тоже — тоже! — было что то оскорбительное.

Дед тяжело хлопнулся на пронзительно скрипнувший стул, обвел стол взглядом.

— Н-да пир во время чумы!—И после долгой тягостной паузы: — Выпьемте за упокой бедной Фединой души. Налейте, Женя!

— Нет! — непривычно высоким голосом воскликнул Женя.— Не могу...

Он сорвал с вешалки куртку. Совал руки в рукава и никак не мог попасть. Попал наконец. Поднявшись на цыпочки, шарил рукой по краю шкафа — искал шапку.

— Я не виноват...— бормотал он.— Не виноват...

— Помилуйте, Женя,— сказал дед — Кто же вас винит!

— Я сам... сам... Стыдно. Невыносимо! — Он, вдруг успокоившись, прибавил ровным, обычным своим голосом: — В военкомат. Прямо сейчас. Вот так.

Дед, опершись обеими руками о край стола, поднялся. И стул уже не скрипнул, а взвыл под ним,

— Понимаю! — торжественно, словно благословляя на подвиг, произнес он.— Одобряю!

Юля вышла проводить Женю. Дверь на улицу была распахнута настежь, и подъезд залит солнцем.

Сочились талой водой сугробы. И так все сверкало кругом, что к глазам подступили слезы. Или это оттого, что сейчас предстояло прощание? Может быть, навсегда. Не так ли летом провожала Нюша своего Федю в этом же самом подъезде?

Тогда соседи толпой вышли на площадку и остановились у ступенек. По ним спустились лишь Нюша и Федя Как они будут прощаться, никто не должен видеть. И дед плечами, распахнутыми руками оттеснил соседей в коридор.

Никто, кроме Юли, не провожал Женю. Наверное, сейчас ему было трудней, чем Феде...

Минутку, не глядя друг на друга, они постояли в подъезде. Молчание было тягостным. Чтоб оборвать его Юля спросила:

— Вы... вы зайдете к нам... еще? — Спросила так, словно уход его на фронт — дело бесповоротно решенное.

— Не знаю. Постараюсь.— Он помолчал, переступил с ноги на ногу. И вдруг положил обе руки Юле на плечи. Они взглянули друг на друга.— Я люблю тебя, Юля! — Он чмокнул ее куда-то в висок и опрометью бросился из подъезда.

Оглушенная его признанием, ослепленная неистовым сверканием солнца, воды, снега, Юля выскочила следом.

Он уходил, не оглядываясь. И теперь в куртке, обычно делавшей его мешковатым, он казался мужественным.

Это была первая в Юлиной жизни бессонная ночь. «Я люблю тебя, Юля!» — звучал Женин голос. И оттого, что слова эти не придуманы ею, а произнесены, Юля заливалась жаром. Но тотчас ей виделась его спина. На спине — тощенький зеленый вещмешок. Такой был на спине у папы, у Феди. И к горлу подступали рыдания. Подступали и не проливались слезами. И от этого было так тяжко, как никогда еще не было.

День не принес облегчения. Как всегда, они втроем шили в коридоре у окна. Рядом была Нюша, похудевшая, непривычно молчаливая. Но то, что она не причитала, не билась, как вчера, головой о подоконник, казалось Юле бессердечием. Уж вовсе бессердечным показался попрек тетки Паланеи:

— Ну, как же ты петли выметала, Нюша! Глядеть надо!

И все же дела и заботы, даже чужое горе, еще вчера рванувшее за сердце,— теперь все шло мимо, мимо. У Юли была теперь и своя радость: «Я люблю тебя, Юля!» — было и свое горе: он уходит, уходит, быть может, навсегда.

Вечером он пришел. Ничего не успел сказать, а Юля уже поняла: ему отказали. Боже мой, какое счастье: ему отказали!

Женя мрачно подтвердил это:

— Наотрез. И запретили обращаться впредь. «Надо будет — вызовем». Я, видите ли, тут нужнее.

— Значит, в самом деле нужнее,— отозвался дед из своего угла: вчерашние события уложили его в постель.

Юле почудилась в голосе деда непривычная, несвойственная ему сухость. И она ринулась защищать Женю.

— Конечно, нужнее! Иначе...— Она потом долго со стыдом вспоминала свою бестолковую и пылкую тираду.

Дед бросил на Юлю единственный взгляд. Что в нем было — в мимолетном в сверкнувшем взгляде? Насмешка, удивление?

Кажется, и Женя перехватил этот дедов взгляд. И понял в нем больше, чем способна была понять Юля. Вздохнул:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: