Он проговорил последние слова так быстро, что Эболус, хотя и прекрасно владевший латынью, подался к нему, чтобы расслышать.
— Что?
Исповедник раздраженно дернул головой и пояснил:
— Говоря народным языком, «и взяла сыновей твоих и дочерей твоих, которых ты родила Мне, и приносила в жертву на снедение им. Мало ли тебе было блудодействовать? Но ты и сыновей Моих закопала и…»[1]
Эболус перебил:
— Я знаю латынь не хуже вас, отец, если что меня и подвело, так только слух.
— Так услышьте вот что, — продолжал исповедник, чувствуя, как кровь приливает к лицу. — Отдадите девушку норманнам — и погубите не только ее душу, но и свою собственную. Лучше тысяча праведных смертей, чем одна, но та, которая отвратительна Богу. Вы правы, что защищаете сестру, граф. Благочестие правителя в том, чтобы защищать своих подданных.
— Однако ваш Бог суров, исповедник, — заметил аббат.
— Он просто Бог.
— Тогда ступай к ней и заставь выйти на улицу, — предложил Эд. — Это все, о чем я прошу.
— Должен же найтись выход, который понравится всем нам, — сказал Эболус.
— Только если жирный император Карл вылезет наконец из сортира и пришлет сюда войска, — сказал Эд.
Эболус испустил тяжкий вздох.
— Это будет настоящее чудо, а Господь нечасто творит чудеса. Вряд ли это случится. Послушайте, мы не можем отправить к северянам девушку против ее воли. Иначе мы уподобимся Синедриону, отправившему Христа к Пилату. Но она может сделать это по доброй воле. Тогда она станет мученицей. Есть немало примеров, когда святые по собственному желанию шли на гибель от рук язычников, чтобы защитить свою веру. И вы, Эд, не покажетесь от этого слабым. У вас в роду появится мученица. Разве вы откажете ей в праве выказать ту же храбрость, какую сами выказываете каждый день на крепостной стене?
— Она моя сестра, — сказал Эд.
— А это ваш город. Если Париж падет, что тогда скажут об Эде? Захотите ли вы быть королем франков, если они обратятся в прах? — спросил Эболус.
Аббат посмотрел Эду в глаза, пытаясь понять, какие чувства вызвали у графа его слова. Ничего не увидел, поэтому приободрился и продолжил:
— Кроме того, у нас имеется пример для подражания. Святую Перпетую растерзали на римской арене дикие звери, когда она отказалась отречься от Господа. А ведь то тоже был, можно сказать, языческий ритуал.
Жеан чувствовал, как подергивается его тело.
— Это софистика, — заявил он, — и меня вовсе не радует, что мы прибегаем к философским оправданиям, чтобы убить несчастную девушку.
— А что бы вы сделали, брат исповедник, если бы они жаждали вашей крови? — спросил Эболус.
— Я пошел бы к ним, — ответил монах.
— Вот именно. В таком случае неужели вы считаете, что у женщины недостанет сил для мученичества и она недостойна награды?
Исповедник немного подумал.
— Нет, я так не считаю.
— Тогда вы поговорите с ней? — спросил Эболус.
— Просто уговори ее улыбнуться и выйти к народу, — сказал Эд. — Этого будет довольно.
— Но вы не станете возражать против того, чтобы исповедник напомнил девушке о ее обязанностях по отношению к городу? Вы не позволите эгоистичной гордости затмить для вас здравый смысл? — вставил Эболус.
— Я не позволю ее принуждать.
— Никто и не говорит о принуждении, — возразил Эболус, — мы просто хотим напомнить ей, что ее обязанность как христианки заключается в том, чтобы ставить интересы своих собратьев выше собственных интересов. Брат исповедник, вы сможете поговорить с ней?
И снова исповедник ответил молчанием. Выдержав паузу, он произнес:
— Я поговорю с ней, но ни в чем убеждать не стану. Решение должна принять она сама.
— В таком случае не будем мешкать, — сказал Эболус.
Жеан ощутил прикосновение могучей руки к своему плечу.
— Главным образом постарайся убедить ее выйти к народу, монах. Но если я узнаю, что ты каким-то образом принудил ее, то не жди, что уйдешь из города живым.
Жеан улыбнулся.
— Я вовсе не жду, что уйду откуда-либо живым, граф. Подобное ожидание означало бы, что мне известна Божья воля. Но я прямодушный человек и буду откровенно говорить с вашей сестрой.
— Тогда ступай.
Жеана положили на носилки. Его пронесли через город. Он слышал плач голодных детей, кашель умирающих от чумы, рыдания и даже пьяное пение. «Все это, — подумал он, — музыка отчаяния». Он мечтал, чтобы она умолкла, но знал, что его способность исцелять весьма ограничена. Временами он вообще сомневался, делает ли хоть что-нибудь, когда простирает руки, чтобы снять боль, вернуть разум безумцу или, в случае с умирающими, дать им понять, что их время здесь истекло и им пора отправляться на небеса. Они верили, что он святой, поэтому им становилось лучше, разум возвращался, или же — иногда — они умирали. Искренне верующие получали больше всего пользы. Действительно ли через него действует Бог? «Ну конечно, это Он, — думал Жеан, — кто еще эта может быть?»
Он ощутил, что его несут в гору; монахи, тащившие носилки, поскальзывались на соломе, расстеленной поверх булыжника. Соломы было много, часть ее пахла свежестью, часть уже сгнила. И то и другое было скверным знаком — солому постелили из уважения к жителям ближайших домов, чтобы заглушать топот копыт и скрип колес. Подобную вежливость проявляли к тем, кто лежал на смертном одре. Он молился за них — и о том, чтобы они выжили, но еще больше о том, чтобы они узрели Господа. Смерть не имеет власти над праведными людьми.
«А у меня здесь еще много работы», — подумал Жеан: он обязан причащать умирающих, готовя их к путешествию после смерти, отпуская грехи, наставляя на пути к небесам. Эболус сказал, что девушка может спасти город. Нет. Город может спасти себя сам, склонившись перед Господом, умоляя о прощении, впуская Его в свое сердце. Тогда физическая смерть будет не страшна живущим здесь, как не страшна ему, Жеану.
Солома для сохранения тишины. «Это же символ, — подумал он, — символ бессмысленной привязанности человека к земным вещам, тоненькой оболочке реальности. Иисус однажды придет — Иисус разрушающий, Иисус ниспровергающий, Иисус, который знает все грехи и заставит ответить за них. Где тогда окажутся наше притворство, наши оправдания, наши утешения и индульгенции? Они будут словно солома на ветру».
И все же девушка может положить конец бойне. Жеан понимал, как рассуждает Эболус. Жизнь одной девушки за жизнь целого города. Для всех будет лучше, если он сумеет ее убедить. Но исповедник считал иначе. Жизнь одной девушки и вечное проклятие или же смерть и возможность спасения. Здесь даже нечего выбирать.
— Сент-Этьен, отец.
Они находились у главной церкви Парижа. Жеан почти ощущал перед собой ее громаду, как будто строение искажало воздух вокруг себя, точнее, темноту — сгущая и углубляя ее, превращая в нечто такое, что Жеан осязал на коже, словно капли воды. С тех пор как Жеан ослеп, он научился чувствовать давление, которое здания и даже люди оказывают на воздух. Его подмывало даже признать, что он обрел новое чувство, однако он был человек практического склада. Проведя столько лет во тьме, считал он, его разум просто научился находить новые раздражители. И, разумеется, он помнил церковь еще с тех времен, когда был зрячим. Эта церковь была едва ли не первым, что он увидел, оказавшись в Париже, когда монахи привезли его в город из огромных лесов на Рейне. Наверное, поэтому он до сих пор ощущает отголоски ее образа.
Жеан почти не помнил своего детства. Он был найденышем. И эта постройка стала едва ли не первым его воспоминанием. Он помнил, как громадный восьмиугольный купол поднимался над ним, покоясь на многогранном основании. Он никогда не видел ничего подобного. Монах, привезший его с востока, вошел внутрь, чтобы решить дальнейшую судьбу мальчиками оставил Жеана стоять на суетливой парижской улице. Он помнил, как обходил церковь, гладя стены руками и считая грани — двенадцать, и на каждой фреска с изображением человека, точнее, как он знал теперь, апостола. Он помнил темные окна, глубоко вдавленные в стены, громадные камни, а потом, когда он уже вошел, сводчатый потолок и мрамор на полу, такой сияющий, что было боязно ступать, — ему казалось, что это водная гладь. И еще, пока он ждал братьев из аббатства Сен-Жермен, чтобы они забрали его, ему запомнились лучи закатного солнца, льющиеся в окна, из-за которых тени по углам казались глубокими, словно колодцы.
1
Иезекииль 16:20, 21. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)