— Вы так насовсем здесь застрянете.
— Нет, — сказала Надя, — я не смогу. Хочется, конечно, но он не поедет. А я должна быть где он. С ним я человек.
Алексей Алексеевич поднял бровь.
— Угу! — сказала Надя. — Без него я как слепой кутенок. Дрожу, ищу, где тепло, где бы только клубочком свернуться. А с ним я человек.
В квартире ниже этажом перезванивали по радио куранты.
За раскрытым окном слышался стук каблуков и говор прохожих. Он казался слишком громким и бестактным. Словно люди шли по спящей квартире. Потом сорвался с места самосвал. Видно, переключили на зеленый огонь светофор. Какая-то железка билась о кузов, бренчала, и в квартире, словно в ответ, раздался тихий звук.
Надя сказала: «Это Витька». И побежала к себе. Алексей Алексеевич взял стаканы и понес на кухню — мыть под краном.
Звук раздался снова. Но это не Витька плакал, а хрипел звонок. Алексей Алексеевич нарочно немного открутил чашечку, чтоб не будили малыша, если позвонят. Он поставил стаканы в прихожей на пол и открыл дверь.
— Телеграмма. Саниной. — Разносчица протянула тупой карандаш.
Надя высунулась из-за двери.
— Витька спит, — шепотом сказала она.
— Это вам телеграмма. От Владимира Платоновича, с которым вы — человек.
— Поставьте ноль часов пять минут, — сказала почтальонша.
— «В двенадцать часов по ночам из гроба встает Император…» — прошептал сосед и понес стаканы в кухню.
Надя пришла следом.
— У вас нет рубля? Я утром отдам.
— С процентами… — Алексей Алексеевич рылся в карманах.
Надя развернула телеграмму и стала читать. Он сам отнес почтальонше рубль и квиток. Когда вернулся, Надя все стояла в кухне и читала телеграмму. Он стал мыть стакан под краном. Хотел сказать: «Наглядеться не можете на депешу?» — но осекся.
Она все продолжала читать.
Было совсем тихо.
За кухонным окном внизу, во дворе, потащили по земле что-то шуршащее, длинное. Тащили, тащили — бросили.
— Что-то случилось? — спросил Алексей Алексеевич.
Надя кивнула.
— Что?
— Не знаю.
В телеграмме было: «Выехать не могу дней через десять все выяснится тогда получишь письмо». Не было ни «целую», ни «Володя».
— Наверное, что-нибудь на работе, — сказал Алексей Алексеевич. — Кто-то заболел, некем заменить.
— Он ведь еще ни разу не видел Витьку, — сказала Надя. — Случилось что-то страшное.
— Бросьте фантазировать. Просто ваш супруг не умеет составлять телеграммы. Так написано, что можно невесть о чем думать. Написал бы: «Задерживаюсь подробности письмом».
— Правда, не умеет, — сказала Надя. — У него всегда телеграммы длинные. Нужно немедленно звонить. Я на Киевский вокзал пойду. Там переговорная.
— Лучше утром. Утро вечера мудренее.
— Нет, сейчас, — сказала Надя. — Только Витьку покормлю и пойду.
Внизу, во дворе, полилась вода, зашуршали листья.
— Дождь? — спросила Надя.
Сосед выглянул в окно.
— Нет. Цветы поливают из шланга… Не обязательно на вокзал. У Бурвича в двадцать четвертой квартире телефон. От него и поговорите.
— Неудобно. И вообще неудобно. И сейчас ночь.
— Он не спит. Он поздно ложится.
— Нет, нет, — сказала Надя. — Неудобно. Не хочу.
— Ерунда. Я пойду разведаю. — Алексей Алексеевич надел форменную фуражку речного ведомства и вышел.
Витька никак не хотел проснуться. Надя трепала его щечки, подбородок. Через два-три глотка Витька снова задремывал. Надя снова его теребила.
Мама поднялась с дивана. Постелила себе постель.
— Понравился «Вертер»? — сонно спросила она.
Надя кивнула.
— Я слушала его в тридцать третьем с Максаковой. Тебе было четыре годика. Кстати, сегодня Витьке месяц. Ты забыла, и Володя забыл. Мог бы поздравить. Ты здоровая. Когда тебе был месяц, я еще никуда не могла ходить. И даже если бы смогла, мне бы и в голову не пришло. — И мама укрылась с головой.
Надя не сказала про телеграмму. Вдруг и не произошло ничего страшного, а у мамы привычка все переживать громко.
На всякий случай она оставила записку: «Я пошла позвонить Володе».
Высокий Бурвич извинялся тихим басом, что он в пижаме. Потом усмехнулся:
— Это Алексей предупредил. А вообще-то я все время в трусах. Жарко. И в мастерской так. Я один в мастерской. — И стал угощать огромными абрикосами. — Из Алма-Аты прислали. Я уже написал эту вазу. Можно есть.
Надя попросила попить. Она сидела у телефонного столика, ждала, когда дадут разговор, и не могла есть даже абрикосы. Бурвич поставил перед ней сразу две запотевшие бутылки с нарзаном из холодильника.
Бурвич показывал этюды. Он только что проплыл матросом на сейнере от Калининграда до Владивостока через Средиземное море, Суэц, Индийский океан. Он привез из путешествия эту роскошную пижаму, настоящее сари для жены, два тюбика «индийской желтой» — «говорят, Надя, ее делают, извините, из ослиной мочи» — и вот эту стопу акварелей: Гибралтар, Джибути, Сингапур…
На рисунках все было жарким — яркие буквы рекламных щитов: «Oil», «SAS», «Camel». Пробковые шлемы полицейских. Черные мускулы докеров из Джибути. Пикетчики. Плакат «Strike».
— Небо очень бледное, — сказала Надя.
— Разве?.. По-моему, оно такое и было.
— Я не знаю, — растерялась Надя.
— Нет, оно такое и было, — сказал Бурвич. — Вам Сарьян нравится?
— Я не понимаю его, — сказала Надя. — Очень резкий какой-то. Цвета густые. Броские.
— Я тоже так думал. Думал, что он их придумывает. — Бурвич поставил к спинке стула новую акварель и отошел в сторону. — А побывал в Армении и понял, что он просто здорово точно видит эти горы, и неощутимый совершенно воздух, и дикие, густые цвета… — Он ткнул длинным пальцем в сторону акварели: — Не удалось дописать. И пасмурно. Лучше бы это маслом… Не рассчитал, и помешали. Видите там кораблик?.. Эсминец чанкайшистов. Сначала он послал нам два снаряда. Потом самолет над нами крутился… Так сказать, «попали в международное положение». И не дописал… Боевую тревогу объявили на сейнерах.
— У меня на тральщике ты во время тревоги писал, — сказал Алексей Алексеевич.
— Так то у тебя. А здесь сразу: «Товарищ художник, спуститесь в кубрик».
— Берегли?
Надя позвонила в справочную.
— Ваша очередь третья… Третья очередь… — ответила телефонистка.
Заговорили о «Вертере».
— Мне понравилось, — сказала Надя. — Мило.
— Мило, а удрали, — усмехнулся Алексей Алексеевич.
— Ребенок же…
— Нет, по-моему, просто не захватило вас. Если б захватило, не ушли бы. Мило и прохладно. Над «Вертером» целые поколения слезы лили. Теперь не льют. Очерствели, что ли?
— Когда мне было пятнадцать, я лила слезы, — сказала Надя. — Честное слово.
Бурвич усмехнулся.
— Просто сейчас по-другому оценивают. Для Гёте несчастная любовь была мировой проблемой. А сейчас по-другому как-то. Черт его знает — несчастная любовь есть, но вот проблема ли она?.. Дел, что ли, больше у людей? Чем-то другим живут. Вернее, многим сразу. Работой, например. И мало кому, наверное, удается так на несчастной любви сосредоточиться… Ваш муж хирург? Я дважды хирургов писал, — сказал Бурвич. — Портреты хвалили. Купили в госфонд. А по-моему — плохо. Лица вроде похожие, халаты там, перчатки всякие, и ничего по сути. Надень вместо белого колпака кепку с синими очками — безболезненно получится несгибаемый сталевар.
— У художников лучше всего получаются портреты жен, — зевнул Алексей Алексеевич.
— Правильно. Мы их очень хорошо знаем, а если еще и любим, то чувствуем их настроения. Вот и получается. А пишешь незнакомого человека за несколько сеансов, порой никак его не знаешь и не чувствуешь… Давайте я к вам поеду, туда… в вашу больницу. Сживусь и тогда напишу хирургов. Не просто портрет, а главное… Нужно понять небо, как Сарьян. Когда стояли в Джибути, вдруг решил: в следующий раз сяду в поезд, ну хоть на Казань, и неожиданно для себя сойду на какой-то станции и стану жить, смотреть и писать. Только так напишется по-настоящему.