Покорились и согнулись плечи.
(Ребе так устал!)
В старое,
в Ерусалим,
далече
Улетели за мечтой мечта.
Помнится:
Мальчиком я Тору разворачивал.
Ребе все твердил
Про народ свой — под Стеною плача,
У разрушенных израильских твердынь.
За горами,
на востоке дальнем,
Ту Стену господь сберег
И велел еврею
быть печальным,
И велел молиться на восток.
Было страшно.
Было больно.
Было жутко.
(Это — в прошлом. Это отошло.)
А теперь я, в кожаной тужурке,
Вижу маленького ребе (сам большой).
Вижу уж не детским глазом
Хедера незатейливую дверь,
Сразу выросший и постаревший сразу,
На восток гляжу я и теперь.
Но не к храму,
не для плача
Я зрачок свой на восток навел,
А затем, что знаю:
мне с востока замаячит
Мой задумчивый, мой светлый комсомол.
Слезы облаком в пространство уронила
И рыдает старая земля
Оттого, что
длинной лентой братские могилы
Протянулись у стены Кремля…
Чувствую —
верна моя дорога
Под полетом поднятых знамен.
Если надобно, седую синагогу
Подпалю со всех сторон,
Если надо — клочками небо
(аэропланов приют)…
Ты уж усни, мой старый ребе,
Баюшки-баю!
Повстречался недавно с ребе.
Говорили о том, о сем…
Фунт простого ржаного хлеба
Дорожает с каждым днем.
По одежде гуляют заплаты,
Взгляд прищурен, пейсы узлом…
Знает: новый прислал ультиматум
Ленину лорд Керзон.
Знает: многие в битве погибли,
Еще многих зальет потом…
Ребе всё предскажет по Библии:
Где, и когда, и что.
С берегов палестин отдаленных
Ребе первым услышит звон.
Старый ребе глупей, чем ребенок,
И умней, чем лорд Керзон.
Так вот… Вчера — бои,
Сегодня — спокойно.
Многих из теплой семьи
Вырвали войны.
В завтра не страшно взглянуть.
(Так же живет синагога,
Церковь по-прежнему звонит).
Когда-то имел жену,
Теперь никого нет.
Самому лишь хлеба кусок
(Ребе не просит лишнего).
Только бы день истек,
И то спасибо всевышнему.
Сядет. Вынет Талмуд,
Новую истину ищет в Талмуде,
А за окном пусть орут
Сотни орудий.
И когда наш последний поход
Развернется по ровной дороге,
Старый ребе умрет
Под упавшей стеной синагоги.
1923
Стоит только зрачки закрыть —
Образ деда всплывает древний
Днем выходит он зверье душить
По ночам — боится деревьев.
Стоит только зрачки расширить,
И в расширенных — образ внука,
Над огнем, над машинной ширью,
Он кнутом подымает руку.
Между внуком и между дедом,
Где-то между, не знаю где,
Я в разбитой теплушке еду.
Еду ночь.
И еду день.
Потому я и редок смехом,
В том моя неизбывная мука,
Что от деда далеко отъехал
И навряд ли доеду до внука.
Но становится теплушка доброй,
Но в груди моей радость иная,
Если деда звериный образ,
Если внука железный образ
Мне буденовка заслоняет.
Но в захлебывающейся песне
Задыхающихся колес
Научился я в теплушке тесной
Чувствовать свой высокий рост.
Понимаю — в чем дело,
Узнаю́ — куда я еду:
Пролегло мое длинное тело
Перешейком меж внуком и дедом.
1923
Чтобы ночью не ночевать,
Фонари зажигает столица…
Я хотел бы светить, Москва,
У твоих фонарей научиться.
И над ямами впалых щек
По ночам зажигая два глаза,
Я хотел бы еще и еще
Подчиняться твоим приказам.
Но, пока ты готовишь приказ,
Заостряя его приговором,
Я боюсь, чтобы эта рука
Не отвыкла щелкать затвором.
Мой родной пулеметный стук
Я услышать теперь не сумею,
Если даже красноармеец
Тоже тих на посту…
Никакие громкие слова
Эту тишь на гром не переменят…
Ради КИМовцев твоих, Москва,
Хоть бы маленькое выдумай сраженье.
Ты меня, я знаю, любишь
И, как сыну, мне указываешь путь.
Хорошо бы нам с тобой к утру бы
Новым выстрелом на запад полыхнуть.
Хорошо бы нам с тобою
Растянуть на всю Европу фронт.
Знаю ведь, что в ожиданье боя
Каждый домик твой в меня влюблен.
Только спросишь: «Который час?» —
И по улицам отдаленным
Мне любезно с Кремля каланча
Отвечает взволнованным звоном.
И я верю: с вершин Кремля,
Быть может завтра на рассвете,
«Куда идти, в кого стрелять?» —
Я спрошу,
И каланча ответит.
1923