Но в самый разгар смуты граф-землепашец, полагавший, что истина в высшей инстанции дарована лишь ему, прислал новое письмо: «Зачем Вы губите себя, продолжая начатую Вами ошибочную деятельность, не могущую привести ни к чему, кроме как к ухудшению положения общего и Вашего? Вы сделали две ошибки: первая, – начали насилием бороться с насилием и продолжаете это делать, все ухудшая и ухудшая положение; вторая, – думали в России успокоить взволновавшееся население, и ждущее и желающее одного: уничтожения права земельной собственности…» И снова: «Я пишу Вам потому, что нет дня, чтобы я не думал о Вас и не удивлялся до полного недоумения тому, что Вы делаете, делая нечто подобное тому, что бы делал жаждущий человек, который, видя источник воды, к которому идут такие ж жаждущие, шел бы прочь от него, уверяя всех, что это так надо».
Его бы сюда – в сенат, в Государственный совет, в министерское кресло! Что понимает писатель, пусть и великий, в делах повседневного управления государством? У каждого – свой источник, и каждый черпает свое. А он, Столыпин, хоть и верховный министр, но не господь бог, чтобы семью хлебами накормить всех.
Зато именно его помыслы совпадают с интересами Российской империи, божьим провидением нашедшей именно в нем выразителя высшей своей идеи и поэтому наделившей его почти безграничной властью. Граф-писатель намеревался спасти Россию и человечество проповедью ненасилия, непротивления злу, наставлениями о созерцательном смирении и нравственном самоусовершенствовании. Он, Столыпин, – не пророк, а диктатор – намерен спасти державу силой. И в этом споре победит он, а не старец, – судьей тому будет сама История!..
Все же обращения Толстого уязвляли его. По какому праву яснополянский отшельник смеет поучать? Ладно бы еще в личных письмах. Но своими проповедями, обращенными уже не к Петру Аркадьевичу, а к общественности, старец возбуждал ее против усилий властей по наведению порядка, тем самым – против Столыпина. Министр приказал Зуеву приставить к графу осведомителя и вскоре стал получать подробные донесения о времяпрепровождении Льва Николаевича. Донесения были подписаны агентом «Блондинкой». Престарелый граф – и блондинка. Сопоставление вызывало у него усмешку.
Казалось, он победил. Опальный, больной, исторгнутый даже своей семьей и понявший крах своих иллюзий, пророк простился с земным существованием на безвестном полустанке, а Петр Аркадьевич был на вершине могущества. Едва получив донесение о смерти старца, с мстительным чувством, которого даже несколько устыдился, он не продиктовал, а написал своею рукой докладную записку Николаю II: «Сего числа, в 6 часов 5 минут утра, на станции Астапово, Рязано-Уральской дороги, скончался на 83 году жизни граф Лев Николаевич Толстой. О чем приемлю долг всеподданнейше доложить Вашему Императорскому Величеству». Их величество удостоили послание высочайшей резолюции: «Господь Бог да будет ему милостивым судьею. Николай». В этих словах тоже чувствовалось облегчение.
И вдруг, на следующий день после смерти писателя, универсанты и рабочие выступили продолжателями спора на его, Толстого, стороне – за отмену казней и жесткого курса!.. Вот как?..
Петр Аркадьевич предложил министру народного просвещения Кассо принять строгие меры. Участники незаконных сходок были исключены из учебных заведений, а подстрекатели – сосланы. Профессора-либералы попытались выступить в защиту своих питомцев, пригрозили отставкой. Петр Аркадьевич приказал уволить профессоров от должностей. Утвердил новое положение о лишении университетов автономии, запрещении собраний в аудиториях и других мерах, которые либералы окрестили «драконовскими». Со студенческими волнениями, продолжавшимися до самой нынешней весны, справиться удалось. Но по прежнему опыту Столыпин знал: одними высылками да волчьими билетами с бунтующей молодежью не разделаешься: нужно влиять на умы, посеять недоверие к идеям, разобщить. Воспитывать так же, как парламентариев. В университете профессор Самоквасов сделал доклад о происхождении и патриотическом значении «черных сотен», научно доказал, что возникли-де они еще в X веке, в эпоху объединения славяно-русских племенных княжеств под властью первых киевских Рюриковичей, и были чуть ли не ядром народных ополчений. Профессор смело вывел «преемственность» между теми черными сотнями и нынешними, из чего напрашивался вывод: подвиги дружинников «Союза русского народа» и «Союза Михаила Архангела» – суть исторические. Правда, даже не исчерпав всех своих аргументов, Самоквасов вынужден был покинуть аудиторию под улюлюканье студентов-универсантов. Но так ли, сяк ли – молодежь одолели.
Столыпин принял меры и в армии, учредил советы по нравственному развитию нижних чинов – в духе преданности и любви к царю и ненависти к зловредным революционным пропагандам. Из губерний все еще поступали сведения о брожении в деревнях. Министр предвидел и это. Его реформа предусматривала противодействие нищих и слабых, тех, чьи земли должны были перейти в руки сильных. Он сделал ставку на сильных.
В целом как будто бы все шло так, как ему хотелось. Но продолжались стачки по фабрикам и заводам. Судя по департаментским сводкам, с каждым месяцем их становилось больше, требования забастовщиков звучали все более дерзко. Что им надо? На смену застою минувших лет промышленность пошла на подъем. Заработали с полной нагрузкой предприятия, открываются новые, на бирже повышаются в цене акции, поднялся средний заработок, меньше стало безработных – в чем же причина новых стачек? Что изменилось? Не может же сам факт смерти писателя – пусть и великого, пусть гения – взорвать общество. Что-то накапливалось, вызревало… Почему подвластные Столыпину службы не уловили тайных токов?..
Надо разобраться.
А спор с Толстым продолжался. Письма Льва Николаевича Столыпин хранил не дома, а в служебном сейфе. Сюда же положит он и последнее письмо. Не отправленное адресату. Так и оставшееся в черновике и теперь, спустя месяцы, добытое «Блондинкой».
Петр Аркадьевич поправил на переносице очки:
«Пишу Вам об очень жалком человеке, самом жалком из всех, кого я знаю теперь в России… Деятельность Ваша, все более и более дурная, преступная, все более и более мешала мне окончить с непритворной любовью начатое к Вам письмо. Не могу понять того ослепления, при котором Вы можете продолжать Вашу ужасную деятельность – деятельность, угрожающую Вашему материальному благу (потому что Вас каждую минуту хотят и могут убить), губящую Ваше доброе имя, потому что уже по теперешней вашей деятельности Вы уже заслужили ту ужасную славу, при которой всегда, покуда будет история, имя Ваше будет повторяться как образец грубости, жестокости и лжи. Губит же, главное, Ваша деятельность, что важнее всего, Вашу душу. Ведь еще можно было бы употреблять насилие, как это и делается всегда во имя какой-нибудь цели, дающей благо большому количеству людей, умиротворяя их или изменяя к лучшему устройство их жизни. Вы же не делаете ни того, ни другого, а прямо обратное. Вместо умиротворения Вы до последней степени напряжения доводите раздражение и озлобление людей всеми ужасами произвола, казней, тюрем, ссылок и всякого рода запрещений, и не только не вводите какое-либо такое новое устройство, которое могло бы улучшить общее состояние людей, но вводите в одном, в самом важном вопросе жизни людей – в отношении их к земле – самое грубое, нелепое утверждение того, зло чего уже чувствуется всем миром и которое неизбежно должно быть разрушено – земельная собственность. Ведь то, что делается теперь с этим нелепым законом 9-го ноября, имеющим целью оправдание земельной собственности и не имеющим за себя никакого разумного довода, как только то, что это самое существует в Европе (пора бы нам уж думать своим умом) – ведь то, что делается теперь с законом 9-го ноября, подобно мерам, которые принимались правительством в 50-х годах не для уничтожения крепостного права, а для утверждения его.
Мне, стоящему одной ногой в гробу и видящему все те ужасы, которые совершаются теперь в России, так ясно, что достижение той цели умиротворения, к которой Вы, вместе с Вашими соучастниками, как будто бы стремитесь, возможно только совершенно противоположным путем, чем тот, по которому Вы идете: во-первых, прекращением насилий и жестокостей, в особенности казавшейся невозможной в России за десятки лет тому назад смертной казни, и, во-вторых, удовлетворением требований с одной стороны всех истинно мыслящих, просвещенных людей, и с другой – огромной массы народа, никогда не признававшей и не признающей прав личной земельной собственности.