— Витя, Витя!
Я поднял голову, смотрю — ко мне спешит Павел Васильевич.
— Ты чё тут заигрался? У вас дома-то обыск!
Меня сразу как подрубили. Старик увидел мое состояние и стал успокаивать:
— Ты чё, парень, переменился? Все ведь живые у вас — никто же не помер… — И еще что-то старик говорил, но я уж не слышал, не понимал. Потом он взял меня за руку и повел домой. Возле ограды отпустил руку:
— Мне к вам нельзя. А если зайду — все равно прогонит агент…
— Какой агент?
— Сейчас увидишь… Да следи хоть за матерью. А то расстроится — и шабаш. — И вот я уже на крыльце. Через дверь слышу, что в доме кричат. Но делать нечего — захожу. Посреди комнаты стоят двое. Один из них — как потом узнали — был Детков, работник райфинотдела. А вторая была женщина по прозванию Тулуп. Как ее имя — не знаю и фамилию тоже не помню. Просто — Тулуп да Тулуп. Наверно, прозвали так из-за внешности. Она была высокая, черная, густые черные брови оттеняли цыганистые глаза. Встретишь такую где-нибудь в переулке — сразу пригнешь голову, испугаешься. А ее и так боялись сильнее огня. Она работала в нашей деревне налоговым агентом, но подчинялась только Глядянке.
Эта черная и кричала больше других:
— Я вам говорю: открывайте сундук!
— Так я же ключи потеряла… — Это бабушкин голос. Он почему-то даже веселый. И это сразу понимает Тулуп:
— Что такое? Насмешки? Я покажу вам, где раки зимуют.
— А мы и так, матушка, знаем. Где раки ваши, а где будут враки… — Бабушка смотрит в упор на нее и продолжает: — У меня дитенка убили, да сверх того — зятя. Да и самой уж седьмы десятки. Так что, матушка моя, мне военный налог не положен.
— Нет, гражданка, положен! — Детков спрыгивает со стула и включается в спор: — А если не уплатишь — опишем имущество.
— Да какое у нас имущество! — защищается мать. И вдруг распахивает перед ним наш сундук.
— Смотрите, любуйтесь! На сколько тут тысяч…
Детков подходит поближе и заглядывает на дно:
— Н-да… Не густо у вас.
— А что да! — кричит бабушка, и глаза у нее сверкают. — Забирай все ремки, описывай.
— А самовар чей? А зеркало? Это что, не имущество? — спрашивает Детков и начинает что-то помечать у себя в блокнотике. Мама стоит рядом с ним, бледная, как полотно. Потом говорит тихо, но все равно слышно всем:
— Кто вас послал сюда? Только честно?..
— А вы на нас не кричите, — предупреждает Детков. — За оскорбление власти будет по три года тюрьмы.
Но мать даже не смотрит в его сторону и продолжает:
— Если сейчас же не уйдете, я возьму палку — и прямо вас палкой. А потом сообщу в райком…
— Райком будет за нас, — перебивает ее Детков. И тогда мать толкает его прямо в грудь. Губы у ней трясутся:
— Вон, вон отсюда! Поиграли и хватит… А вообще-то ваше место на фронте! Куда смотрит военком…
И тут случилось для меня поразительное: Детков съежил плечи и медленно пошел к двери. За ним следом посеменила Тулуп.
Они ушли, а мы еще долго сидели и молчали. Потом бабушка заругалась на мать:
— Чё жо так, Анна? Надо бы с ними повежливее. Еще тебя завинят. Умней власти не будешь.
— Не бойся — не завинят. Я догадываюсь, кто их сюда послал. Наверняка Клим Александрович… У него была тут одна игра. Да не вышло. Вот и злится и сводит счеты… А ты, сынок, не обращай на это внимания. Вот кончится война, и снова будем людьми.
— А когда она кончится?
— Скоро, Витя. Теперь уж недолго ждать…
Но мама ошиблась. Впереди еще была длинная тяжелая осень и такая же длинная зима. А потом пришел апрель, и грянул победный май… Но об этом, Федор, в другом письме. А пока делюсь радостью: я вижу, прямо в окно вижу, как на небе мигают звезды. Значит, конец нашим нудным дождям. Значит, завтра пойду на море… А вот и маяк обозначился — как хорошо! Опять слышу на щеках его свет, и это как праздник, как надежда на новые светлые дни. А они будут, обязательно будут, потому что скоро придет наша встреча, а это для меня — дороже всего.
ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ — О НАШЕЙ ПОБЕДЕ
Дорогой Федор! Как и предполагал — я сегодня с утра на море. День стоит теплый, безоблачный, и даже не верится, что были дожди. И только на асфальте кое-где блестят лужицы. Но они высыхают и тают прямо у меня на глазах. А на пляже уже много купающихся. И неудивительно — везде солнце, и ветерок дует горячий и обволакивающий. Мне даже подумалось, что пришло какое-то чудо — вернулось лето. Слава богу — вернулось!.. И еще я подумал, что на свете буквально все возвращается: и наши прошлые дела и волнения, и наши надежды. И даже тот далекий победный май — он тоже… тоже к нам возвращается. Но только в памяти, только в воспоминаниях. Только в памяти!..
Кстати, Федор, кто-то из великих сказал, что память детства похожа на ветер и еще на море. Она сильна и упряма, как ветер, она глубока, как море… Но все-таки как красиво у меня написалось — ветер, море, а ведь я хочу рассказать не только о радости, но и о боли, об испытаниях…
И все же как мы его ждали — этот День Победы! И в школе, и в деревне, и в детском доме, который вырос по соседству с нашей школой… Но что-то, наверное, сын, забылось, не удержалось в памяти: я, например, не знаю, какая была в то утро погода — то ли солнце, то ли тучи ходили по небу. И что мне снилось в ту ночь — накануне, — я тоже не помню, не знаю. И когда я проснулся — тоже все было по-старому: бабушка стояла возле печки и варила нашу нехитрую похлебку. Мать сидела за столом и проверяла свои тетрадки. И вдруг в дверь постучали, и стук нетерпеливый и суматошный, как будто дом у нас загорелся и надо спасать. А через секунду на пороге стояла уже Иванова Варвара Степановна — наш директор школы. Помню, глаза у нее блестели и волосы разметались:
— Товарищи мои! Война же закончилась. Сейчас позвонили мне из райкома…
Бабушка моя схватилась за стул, но стул ей не помог — она повалилась на стену. А мама издала какой-то звук — не то стон, не то всхлип — и закрыла лицо руками. Потом медленно-медленно стала его открывать, но руки не подчинялись. И вот сейчас я стараюсь вызвать в памяти это лицо, но все старанья напрасны. Оно как-то сжалось, это лицо, и стало уплывать, уплывать от меня, уменьшаться… Так свивается, погибает берестка на сильном огне. Один миг, другой — и вот уж одна зола только, один прах, воспоминанье…
— Анна, я жду тебя в школе. — Это голос Варвары Степановны. И сразу скрипнула дверь, и наступила долгая звенящая тишина, от которой у меня пропало дыханье. Еще б миг — и лопнуло бы мое слабенькое сердчишко, но тишину эту смяли крики. Это закричали мать с бабушкой, обе сразу, как будто сошли с ума. Они схватили друг друга в беремя и зарыдали. Эти рыданья-то и выходили, как крики… Даже сейчас мне тяжело. Так тяжело, что не могу писать, да и слова, чувствую, получаются жиденькие, не те. Впрочем, сын, в этом я даже не одинок. Как часто, читая в некоторых книгах о Дне Победы, то и дело натыкаешься на такие фразы — люди бросались друг другу в объятья, целовали первых встречных и незнакомых, громко пели, плясали, а машины подолгу сигналили беспрерывными шальными гудками, и вверху, далеко в небе, кружились над крышами такие же счастливые птицы. Наверное, так и было в больших городах и селеньях. Но это все-таки не вся правда. Потому что этот великий день напомнил и об утратах, и о горе, и о тех, кто никогда уже, никогда не вернется…
А потом в нашу дверь опять постучали. И это было как избавление, как выручка из беды. Мать с бабушкой сразу пришли в себя, да и зачем посторонним показывать слезы. А в избу уже к нам входили старички Волковы — Павел Васильевич с Татьяной Самойловной. После них забежала Елена Васильевна Мерзлеченцева, собрались все наши соседи — и скоро уж табуреток у нас не хватило… И все гости смотрели на мать: давай, мол, Тимофеевна, расскажи, что случилось. Чудаки! Они думали, раз мать учительница, то она просто обязана знать какие-то подробности… А их, подробностей-то, и не было: война закончилась — вот и все! А потом мама пошла в школу, а я — на улицу. И вот теперь-то я начал жить в каком-то чудесном сне. Началось с того, что я заблудился. Я смотрел по сторонам — и ничего не узнавал: та же улица, но вроде не та. Я никогда не видел столько людей. Неужели это все наши утятские! А толпа прибывала и прибывала. И все шли быстрым шагом в сторону клуба. Здесь, на большой поляне, и собирался стихийный митинг. У ограды клуба табунились мальчишки, я тоже примкнул к ним и стал озираться. И опять я не узнавал своих, деревенских: вроде бы давно знакомые люди, а лица стали другие — на них и радость, и торжество, и сиянье… Они не шли, а как будто летели. Так и было, наверное, душа у них приподнималась на крыльях. И все мы, мальчишки, присмирели и точно б сжались в комочек: что же будет дальше, что же?.. А люди все шли и шли… Вот к самой ограде клуба приближается целая колонна наших утятских женщин. Впереди всех — Христина Августовна Петинова. Она несет в руках фотографию сына. Голова у Христины немного приподнята, а глаза не мигая смотрят вперед. В них — горе и слепая решимость. Она как будто что-то задумала, ведь фотография — это все, что осталось от сына. Да еще дома лежит похоронка, после которой Христина чуть с ума не сошла. Рядом с ней идет Нина Игнатьевна Сартакова, и ей некого ждать с войны. На ее мужа Петра, нашего председателя колхоза, тоже была похоронка. Чуть поодаль, шагах в двух от них, — Мария Ивановна Родионова. Она тоже потеряла на фронте мужа. Плечо в плечо с ней шагает Луканина Евдокия Ефимовна. Она осталась вдовой с пятью ребятишками на руках. Тут же и Менщикова Парасковья Егоровна, потерявшая на фронте двух сыновей — Ивана и Анатолия. Рядом с ней — Шевалдышева Антонина Ивановна. Она осталась с пятью сиротами. Здесь же и Чистякова Мария Александровна — тоже вдова… Да разве всех их сейчас перечислишь. Женщины шли и рыдали… Вот уже сорок лет минуло с того дня, а плач этот все еще живет во мне. И я знаю — он будет со мной до последнего моего часа.