Здесь всегда сыплется снег — в любую погоду, ночью, днем. Он из самого воздуха: влага поднимается от моря, холодеет вверху, сворачивается и сыплется на землю снегом. Здесь всегда чисто, бело, вулкан первозданно, лунно вздымает в небо синие грани.
Петрухин спрыгнул с крыльца, по твердой тропе пробежал до казармы, сделал несколько упражнений и, поддев ладонью влажный снежок, докрасна растер руки и грудь. Запрыгал, фыркая и отдуваясь. Вышел Манасюк, усмехнулся, сощурился на яркую белизну, и Петрухин вспомнил ночные выстрелы.
— Старшина! — крикнул он, перестав прыгать. — Готовь лыжи. Сказку пойдем ловить. Обещал.
После завтрака они натянули легкие брюки и свитеры, стали на лыжи и пошли в конец села, к дому колхозника Королькова. Хозяин расхаживал по двору, поднимал, прилаживал поваленные жерди забора. От стога сена осталось темное пятно на снегу да разметанные, рваные клочки вокруг двора.
— Вот, — сказал Корольков, — беда, начальники! Без кормов остался. — Помолчав, хлопнул рукавицей об рукавицу, полез за табаком. — Хуже нет на краю проживать. Как глыбкий снег, они меня обирают.
Корольков в полушубке, толсто подшитых валенках, пухлой собачьей шапке. Он, видимо, не из крепких хозяев, не из горячих работников. И сенцо-то свое, небось, с трудом по осени наскреб. Жаль стало Петрухину лохматого мужичка: «И надо ж, где тонко, там и рвется». Решил с председателем поговорить — может, помощь окажет.
— Пальнул жиганом в черноту, — рассказывал Корольков. — Утром выбег, смотрю — кровища. В кою-то конягу попал…
На истоптанном копытами снегу каплями, лепешками заледенела кровь: мутная, припорошенная снегом. Разбросанно, пропадая, она тянулась через пустырь и дальше — по дороге за поселок.
Вышли на дорогу, не торопясь, заскользили к лесу. В мороси редкого снега плавали ближние холмы, деревья; море немо качало стылую шугу, над ним косо, скудно промелькивали чайки. Все было легким, почти неощутимым. Легко дышалось, легко струились лыжи, и казалось, снежная земля чуть колышется на густой, мирной воде.
Бело-голубым столбом льда встал впереди водопад. По льду стекали струи, от них отлетал пар, и гранитные глыбы на берегу, огромный рыжий обрыв, деревья вверху обросли белым, тяжким мехом сырого инея. Водопад приутих, будто задремал в холоде, чуть ворочаясь и бормоча.
Здесь кони пили воду, был сильно вытоптан и забрызган кровью снег; в копытной ямке стояла тусклая лужица крови. Старшина тронул ее палкой. Кровь еще не застыла.
— Добьем конягу, а?.. — старшина кивнул на распадок, куда, исчезая, втягивался широкий след табуна.
Сильно оттолкнувшись палками, Петрухин побежал к распадку, и с ходу, без передышки они взяли крутой, рыхлый подъем. Остановились на голой горе. Здесь почти не было снега, кони до черной земли выбили, съели траву и коренья. Зато дальше начинались заносы, снег лежал буграми, застругами, провалами. Частые ветры крутили, пересыпали снежный песок в этой пустой котловине.
След табуна тянулся наискось, к лесу на отлогом склоне вулкана. Где-то там, в его обширных бурых трещинах обитали зимой кони: возле дымящихся фумарол, горячих родников оставались клочки талой земли.
Отдышались, покурили. Пошли гуськом: впереди Петрухин — он был полегче, скользил почти поверху, без «нырков»; позади — Манасюк, сопя, утрамбовывал лыжню. Шли сбоку трудной дороги табуны, и было видно: кони проваливались по брюхо, передвигались прыжками, часто отдыхали — заледенели подтаявшие под животами ямы.
Уже четко различались голые ветви лиственниц впереди, когда Петрухин увидел на опушке леса табун. Кони стояли, сбившись в кучу, над ними висел легкий дымок, спины мокро заиндевели.
В сееве снега, в глохлой тишине табун близко подпустил их. Заметив вдруг, отчаянно всполошился, всхрапывая, ломая ветки и кусты, разом отвалился в лес. На вытоптанной опушке остался рыжий конь; шея у него была вытянута, голова лежала в снегу. Прибавили шагу, пошли рядом и, прежде чем успели о чем-либо подумать, поняли: это Сказка!
Осторожно подступили с двух сторон, остановились.
Чутьем, слухом Сказка уловила тревогу, качнула головой, повела черным, зло пыхнувшим глазом. У нее чаще заходили бока, нервно запрядали уши. Из горячечных ноздрей ударил в снег длинный, парной выдох. На большее у нее не хватило силы. Она замерла, и только пугливой судорогой передергивалась на боках кожа.
— Жеребая, — сказал Манасюк, тронув палкой ее живот, — жеребенок бьется.
Петрухин смотрел на жилисто вытянутую шею Сказки, полузакрытый глаз, на смятую огненно-рыжую гриву, мокрый, дымящийся паром круп, видел яркое пятно крови возле передних ног и растерянно молчал. Ему не верилось — нет, нет… Вот сейчас Сказка вскочит, ударит копытами в снег, скроется за лиственницами. И незачем вовсе ее ловить, пусть живет на свободе, водит табун, пасется в бамбуковых долинах, — на нее надо смотреть издали, приезжать и смотреть. Потом он вдруг понял слова старшины: «жеребенок бьется…» — подумал внезапно: «умирает» — и быстро сказал, слепо протянув руку:
— Дай винтовку!..
Ствол он приставил к уху — вздрогнувшему, отпрянувшему, — глянув на вершины лиственниц, нажал спусковой крючок.
Выстрела он не услышал: просто охнул лес, осыпав с ветвей снег, далеко в горах грустно отозвалось эхо, и над лунно-чистым конусом вулкана косо завалился желтый серный дым.
— Поймали… — откуда-то издалека сказал старшина.
Вечером Петрухин ничего не написал Наде.