Филарет продолжал свою поездку по епархии. Он посетил Можайск, Лужицкий монастырь, а теперь ехал в Коралово. Старинное село это, расположенное по течению реки Сторожки, пришло в запустение и не имело ничего примечательного, но Филарет приказал править туда. В Коралове служил его давний знакомец по троицкой семинарии.
Уж больше двадцати лет миновало, многое забылось, давние воспоминания не волновали, а всё ж таки сидела в сердце заноза — память о тёмной ночи, когда в душной тьме семинарского коридора посыпались на его спину и бока удары — и в ушах звенел усмешливый голос кудрявого семинариста: «Прорцы, Василие, кто тя ударяяй?» Он давно всем простил, повинился в своём гневе... а неясное чувство тянуло увидеть того заводилу-обидчика.
Громко гудел надтреснутый колокол. Настоятель встречал архиепископа у входа в храм. Высокий рост его умерился сутулостью, рыжие кудри сильно поредели, лицо будто потемнело от загара и морщин, а глаза с тревогою впились в Филарета. Ну как загонит и из этого нищего сельца куда подальше? Он всё может!.. Кто ж мог знать тогда, в вольные семинарские годы, что из невзрачного недоростка вырастет архиерей?
Владыка с важностию проследовал в храм. Огляделся. Сделал несколько шагов и вновь остановился. Всё в храме свидетельствовало об аккуратном порядке бедности: потёртая ковровая дорожка, старенькое паникадило, потемнелые стены и потолок, самые облачения священника и диакона, из которых пучками торчали перетёршиеся нити золотого шитья. Владыка вдруг протянул руку и провёл пальцами по окладу большой Тихвинской иконы Божией Матери. Он показал пальцы настоятелю:
— Прорцы мне, отче, почто у ти пыль зде?
Поражённый настоятель пал на колени:
— Прости, владыко!
Филарет помолчал... Не унижения своего давнего обидчика хотел он, но вразумления и признания им теперь ею тогдашней правды! Ведь прав был семнадцатилетний Вася Дроздов, не уступая семинарским заводилам, не следуя извечно сильнейшему большинству... и как бы со стороны владыка пожалел того тихого мальчика...
— Ты понял? — спросил он священника.
— Понял, владыко, всё понял! Прости великодушно!
— А когда понял, — тихо сказал Филарет, — то Бог простит.
Служение совершил он благолепно и сосредоточенно, а после сразу уехал.
Последней целью его был Волоколамск, но не удержался, велел Евфафу сначала править на Звенигород. И вновь дорога звала в даль далёкую, и под мерный топот копыт, поскрипывание колёс и дребезжание следовавшей за каретой повозки со служками, вёзшими потребные вещи, лёгкие, беспечальные думы приходили владыке на ум, и он набрасывал очередную свою проповедь.
Казалось бы, с его-то опытом и даром мог бы не слишком стараться, и уж тем более не писать от строчки до строчки, выправляя после иные выражения. Всё что ни скажет — всё хлеб духовный, всё во благо слушателей. Ан нет. Раз всего он позволил себе не написать проповедь, что было вполне объяснимо, — когда два года назад впервые прибыл в родную Коломну в роли архиерея. Но лишь начал говорить, шум возник в задних рядах, потом какие-то крики раздавались за окнами то слева, то справа, и в храме ощущалось некое плотное невнимание и равнодушие, в коих вязли все находимые им слова. Не он один понял это. После службы соборный настоятель и градоначальник извинялись, но владыка не обиделся на горожан, не обеспечивших ему триумфальную встречу. Знать, так надо было... И с тех пор все проповеди, речи и слова сам писал накануне.
Дорога на Звенигород шла через сосновый бор. Особенный дух стоял здесь, пахло прогретой землёй, прелой хвоей и смолой. У моста через Москву-реку сделали остановку. Владыке очень хотелось походить, в последние годы это редко удавалось: то сидит в кабинете, то стоит в храме, а едва сделает шаг в сторону — тут же тянутся к нему люди за благословением, и отвернуться невозможно. Теперь же он вышагивал в свою волю по бережку, бездумно смотрел на поля на противоположном берегу, на шумевшие за спиной на высоком берегу сосны, на ровное течение реки, прозрачные воды которой скрадывали немалую глубину. Будь один — искупался бы, но непозволительно архиерею обнажаться перед кем бы то ни было.
Келейники давно накрыли скатерть, на которой расставили тарелки с хлебом, свежими огурцами, малосольной рыбой и ещё чем-то, что подносили на остановках и помещичьи дворовые, и простые мужики, поставили бутыли с квасами, но тянуло ещё походить просто так по свежей, ярко-зелёной молодой травке...
Служками были у него братья Утенины, взятые его предместником владыкой Серафимом из Чудова. Филарет оставил их вначале на время, полагая необходимым заменить троицкими послушниками, но как-то свыкся с их грубоватостью, ленцой Никандра и бестолковой подчас старательностью Герасима. Ему казалось, что он с ними строг и требователен, и потому иногда с удивлением примечал их знаки любви и внимания. Вот и сейчас Никанор в третий раз перестилал скатерть, дабы устроить трапезу в тени высоких берёз, а переменчивый ветер своенравно волновал пышные кроны.
Возле низко склонившейся нал водой ивы Филарет заметил маленьких девочек, с непосредственностью зверушек смотревших не на него — владыка был в холщовом светлом подряснике, без креста и панагии, не то поп, не то диакон, ничего примечательного, — а на красивых ухоженных лошадей, пасшихся за каретою. Он позвал их. Застенчиво улыбаясь и от смущения потупясь, девочки подошли. Тёплые головки с мягкими волосами, нежные личики, венки из жёлтых одуванчиков в руках. Старшая из девочек держала на руках младенчика, ещё одна волокла за руку насупленного малого трёх лет. Все босиком... Владыка благословил каждую и малого тоже, и послал к Герасиму, — у того найдётся, чем оделить ангелочков.
Тут ударила гроза. Стремительно и грозно пронеслась над ними тёмная туча, струи дождя с торопливой щедростью хлестали по земле, по соснам, по карете, а когда туча ушла и он распахнул окна кареты, чистый и благоуханный, новый мир открылся вокруг, подлинный храм Господень. Небо прибавило синевы и высоты. Ярче светило солнце, освещая и согревая каждую травинку, каждую букашку, каждый листок. Воздух был так свеж и вкусен, что впору приказать Никандру завернуть кусок про запас. Хорошо, нет рядом Святославского. Верный секретарь на время поездок оставался в Москве, а то непременно задымил бы своей трубкой (владыка не переносил табачного дыма, но, к удивлению многих, терпел рядом страстного курильщика). Вновь подали голос птицы, вновь низко над землёю закружились бледно-жёлтые бабочки.
Когда тронулись, он увидел на головах своей четвёрки лошадей жёлтые венки из одуванчиков, и легко стало на сердце, и печально, и хорошо...
На 12 июня выпал день памяти святого апостола Варнавы, со слов о нём и начал владыка говорить в Волоколамске, завершив свою проповедь прямым наставлением:
—...Какой бы ты ни предпринял благочестивый подвиг, в какой бы ни начал упражняться добродетели, не изменяй принятому однажды благому намерению. И хотя бы предстояли тебе препятствия, хотя бы казалось тебе, что успех не соответствует ожиданию твоему, — не отчаивайся, не малодушествуй... в трудности подвига уповай на Господа...
Скажут: неужели каждый день пост? каждую минуту молитва? Как жить, если ничего не делать для временной и телесной жизни?
Напрасные опасения! Постись в установленное время, но в другое время не будь роскошен и невоздержан — и сохранишь плод поста. Приходи на молитву в освящённые дни и часы, а потом с призыванием имени Божия всякое дело начинай и оканчивай, мыслью и сердцем с благоговением вспоминай о Боге всюду и всегда, где и когда можешь; не говори слов богопротивных и не слушай их... таким образом во всякое время и при всяком деле научишься сохранять в себе дух молитвы...
Всё же он утомился и позволил себе на обратном пути не заниматься текущими епархиальными делами. Но утомление было приятно. Он служил, делал дело на своём настоящем месте, творил, насколько хватало разумения, благо для людей и дела Господня, получая в ответ едва ли не больше отдаваемого. Теперь только он с очевидностью понимал слова владыки Платона о том, что совершение литургии и болящему иерею сил прибавляет.