Мальва лежала на кровати с загипсованной рукой, волосы рассыпались по подушке, взгляд блуждал где то по стене, а у постели стоял на коленях Домирель, белокурый, красивый, в красной рубашке, и что-то пылко пылко шептал… Журба положил узелок на подоконник, спрыгнул с завалинки и ушел…
Нетрудно догадаться, о чем мог молиться Домирель, коленопреклоненный, с бруском и граммофонной иглой в руках. Это могла быть молитва неофита, до сих пор не познавшего высокой, испепеляющей любви, выражение растерянности почти юношеской добродетели перед встреченной впервые Женщиной с большой буквы, вопль благоговейный и страждущий, а мог быть и монолог мужчины, наслышанного о пагубности первого шага навстречу такой женщине, как Мальва. И тогда монолог Домиреля, если записать его дословно, получил бы такое завершение:
«Мальва! Может, здесь вы появились и случайно, как появляется на моем огороде цветок дикого мака, занесенного ветрами с полей, но я то заметил вас еще тогда, когда вы впервые вышли на люди со своим агрономом и Лель Лелькович пригласил вас на вальс. Я тогда танцевал с одной высокой девушкой. Ее никто не приглашает, она из огородной бригады Куприяна, возле нее я мог показаться вам маленьким, вы могли даже не заметить меня, но танцевал тогда с вами не Лель Лелькович, а я, душа моя уже тогда витала над вами, кру жила вокруг вас. Не имею представления, откуда берутся у человека такие предчувствия, но я чувствовал уже тогда, что эта слабая женщина, опьяневшая после одной кружки пива, и есть та, в которой все для меня соединилось вдруг так гармонично и неожиданно: и смех печально тревожный, и жесты, и взор, и цвет волос, и походка, и вешнее томление — ну все, все, чем может быть хороша женщина. И даже ваш рыжый агроном (быть может, Журба очутился у окна как раз при этих словах) понравился мне в отблесках вашего сияния. Когда он проезжал мимо школы, вечно грустный и озабоченный, я мысленно садился на его двуколку рядом с ним и мчался к вам, потом ходил с вами по плантации, проверял эти ваши корытца, над которыми и до сих пор роятся бабочки вашей весны. Больше всего я радовался, когда узнал, что агроном вам никто, что он просто сосед по хате, пусть даже и влюбленный в вас, пусть, что же — это жизнь, а она складывается не так, как мы хотим и как пророчим себе. Она обращает наши дела против наших стремлений, помимо нашей воли и наших порывов. Будь у Аристарха для вас свободный дом, разве очутились бы вы под одним кровом, а может, и в одной постели с этим агрономом? Все это я понимаю и забываю, вот вам слово Домиреля, если счастье и в самом деле возможно, а в сердце вашем есть место для моей любви. С каким трепетом я ждал вашего возвращения с пруда в ту ночь и как забилось мое сердце, когда я поднял вас, разбитую, но живую! Я воспринял это как знак судьбы, пусть и трагичный, я все равно поклялся себе любить вас, если вы даже на всю жизнь останетесь в гипсе…»
На этом самом месте в лампочке кончился керосин, фитиль вспыхнул, потом погас и зачадил, а Мальва засмеялась, положив здоровую руку на плечо Домиреля:
— И что бы вы делали со мной в гипсе?
— Повез бы вас в мои Джерела к родителям.
— Ту самую легкомысленную женщину, которая поехала купаться с Лелем Лельковичем? Ночью…
— Как? Вы не верите, Мальва?
— Верю. Да только на что она вам, товарищ Доми рель? Когда вы можете выбрать себе лучшую девушку из этих самых Джерел и привезти сюда. Это же так просто, куда проще, чем везти ТУДа калеку. в гипсе… Ха ха ха! До чего ж вы горячий, товарищ Домирель! Говорят, вы турок. Это правда?
— Поэтому вы боитесь ехать в мои Джерела?
— Журба не отпустит… Если б даже я захотела…
— Мы можем бежать. Вот сейчас, ночью. В Пилипы, оттуда поездом. Никто и не узнает, у меня еще месяц каникул. Там корова, свежее молоко. Река внизу, грабовая роща. Разве с этим могут сравниться Зеленые Млыны? Это рай земной!
Мальва никак не могла сбить Домиреля с серьезного тона и попросила подать ей узелок с окна.
Домирель встал, принес узелок. При этом он вспомнил, что, когда влезал сюда через окно, узелка не было.
— Откуда он тут взялся?
— Журба принес…
— Разве он здесь был?
— Был. Не захотел вас перебивать. А что, если это ваше первое признание в любви?
— Первое, Мальва… — проговорил Домирель, все еще стоя с узелком.
— Видите, как Журба великодушен. Дал вам договорить… А ну ка, развяжите, что тут? — Домирель развязал, высыпал все на постель: сорочка, платье, белые туфли и еще что-то белое. — Ну, что ж, теперь есть в чем бежать в ваши Джерела.
— Как же я не заметил его? — усмехнулся Домирель.
— А теперь, если вы в самом деле любите меня, пойдите туда, к Парнасенкам. Там на лугу пасется стреноженная лошадь. И «беда» во дворе. Запрягите лошадь и приезжайте сюда.
— Я могу попросить подводу у Аристарха. До самых Джерел. Как никак, а у меня учатся две его дочки. Я уверен, он не откажет. Два дня — и мы в Джерелах.
— Наверно. Но пока с нас хватит и «беды». Так скромнее.
— Ну, а если выйдет Журба и откажет?
— Скажите, что для меня. А откажет, пускай сам приезжает. Только не проговоритесь о ваших Джерелах.
— А какая там роща! Вы, Мальва, такой грабовой рощи сроду не видели! Низ черный, а свод зеленый зеленый…. А подольские холмы! А сеновал! Сена полно… И дождь барабанит. Вы любите, когда по крыше барабанит дождь?
— Люблю, но никогда не слыхала…
— Никакой джаз не может сравниться с этим!.. Операцию с «бедой» Домирель выполнил несколько иначе. Он прокрался во двор, впрягся в «беду» и тихонько укатил ее со двора в глинища. Посидел там, даже выкурил папироску и, убедившись, что Журба спит, только после этого побежал ловить лошадь. Мальва отстала от жизни, оказалось, что лошадь не стреножена и поймать ее было не так то просто. Достаточно идилли ческая поначалу картина — белая лошадь на мокром лугу — обратилась для Домиреля, который сперва было залюбовался ею, в настоящий кошмар, лошадь никак не давалась в руки. А он еще и загадал себе глупую примету: «Если поймаю, Мальва моя, если нет — этому никогда не бывать». Может быть, лошадь пугалась красной рубашки, а может быть, в игру вступила и сама судьба, потому что кто же ставит успех или неуспех такого решительного поворота в жизни от того, удастся ли поймать лошадь на лугу?..
А тут как раз вернулся из клуба Лель Лелькович (Пасовские давно уж были дома!), этот закоренелый холостяк, вероятно, отвозил на хутор Паню на той самой раме, на которой побывала Мальва; он завел велосипед через главный вход, потом потихоньку открыл дверь в учительскую и, не зажигая света, улегся спать на просиженный диван. Там он провел все эти ночи, с тех пор как Мальва заняла его кровать с чугунными спинками такого причудливого литья, что рисунок его она так и не постигла, как ни напрягала свое воображение. На это творение фантазии можно смотреть всю жизнь, да так и не узнать, что в нем хотели изобразить — добро или зло. Вокруг чугунного древа снуют какие то" крылатые создания, вроде бы похожие на ангелочков, но металл так черен, что их легко можно принять за чертенят — вопиющее несоответствие материала замыслу. Может быть, потому Мальве и было тяжко меж этих спинок все дни, за исключением разве тех немногих минут, когда пылкий Домирель красноречиво признавался в своей первой любви. От Домиреля в эти минуты пахло паслёном, жатвой и далекими землями, с которых его предок прибыл несколько столетий назад на подольские холмы, крутые, как первая любовь, с оврагами, глубокими, как отчаяние, когда нет взаимности.
Глухо падают в траву спелые цыганки, на рассвете выйдет Ярема с корзиной, соберет их; верхние — те, что помельче — отнесет Пасовскнм и скажет: «Не та цыганка, что прежде была, совсем не та». А нижние принесет сюда, для Леля Лельковича (ну, и, конечно, для нее) и здесь скажет: «Ох и цыганка, такой еще не бывало!» Потом встанет Лель Лелькович за стеной и побежит на турник, крутить «солнце», а оттуда — умываться на копанку— маленький колодец без сруба. Потом сойдутся мастера ремонтники, и Лель Лелькович будет командовать ими весь день, кричать, шуметь, бегать по чердаку и выметать оттуда каждую соринку, расчищая место для жестянщиков. Школа есть школа, пока над нею крепкий кров. Он будет кричать кровельщикам: «Эй, там, заметьте себе, седьмой ряд от края!» Но Мальва уже не услышит его голоса над собой и перестука молотков на крыше — ее здесь не будет. Она в это время могла бы ехать в Джерела, если бы не годы да не Журба. Горькая печаль ее союза с Журбой долго еще будет преследовать ее, как тень, но разве она виновата, что могла жалеть Журбу, могла бы даже родить от него детей, но никак не могла заставить себя полюбить его, отдать ему всю душу, как отдала бы ее даже вот этому турку из Джерел, который наконец поймал лошадь и мчится сюда на «беде». Но есть в Журбе что то, чего нет больше ни в ком. За его тихой и покладистой натурой Мальва видит неизменную человечность. Ну кто еще принес бы ей смену белья и вот эти единственные белые туфли, чтобы она не ходила перед, учителями босиком? Мальва только сейчас, у ворот, вспомнила о своих постоликах и невольно огляделась кругом— нет ли поблизости разъяренного голландца.