— Хома! Слышишь, Хома? Зима долга, а запаса нет…
— Не дам, — буркнул Хома в ответ на эти семейные намеки. — На моей голове вся Несолонь, а не одни вы. Себе не возьму и вам не дам.
Больше он не оглядывался на родственников, чтобы не вводили в искушение. Безмолвно смотрел на дорогу и, заметив на ней свежий след пешехода, стал подгонять Яська: «Гони, гони! При чужом человеке наседать не посмеют…» Учащается перестук колес, и хоть кони у Яська выездные, годовалые, но родичи не отстают ни на шаг.
Путник оглянулся на обоз, постоял какое-то мгновение в нерешительности и пошел дальше. Передним уже видно, как вязнут в болоте его туфли, как, высовываясь из них, мелькают заштопанные пятки носков, уже слышно, как шуршит дешевенький плащ. Но вот он положил на мешки чемодан, а вслед за тем и сам оказался на возу, свесив ноги. Ясько подозрительно покосился на чемодан. Дескать, сам сел да еще и чемодан положил!
— Не смотрите, что он большой, — шутливо заметил путник. — В нем ничего нет, кроме сорочки, полотенца и зубной щетки.
«Ага, — отметил про себя Хома. — Чистит зубы, значит интеллигент. А ну-ка, порасспрошу».
Опустив черный цигейковый воротник, Хома глянул через плечо. Состоялась обыкновенная в таких случаях беседа, из которой, слово за слово, узнают обо всем, даже о семейном положении. Хома, словно ненароком, вспомянул Парасю — свою родственницу и, призадумавшись, опять поднял воротник.
Оба надолго умолкли, и оттого, казалось, громче переругиваются возы. Так бывает в пути: пока не знают друг друга, говорят свободно, непринужденно, а стоит познакомиться, как собеседников покидает дар речи. Но молчанием иногда можно сказать больше, чем любыми словами. Есть время на раздумье. Молчит спутник, думает: «Ага, значит, вы председатель Слонь Хома Харитонович. У вас такие острые огненные усы, что могут просверлить человека насквозь. Это с вами придется мне спорить. Интересно, какой же у вас характер? Неужели такой же острый, как усы? А чем это вас так безжалостно приплюснуло? Может, в детстве прихлопнули дверью? А почему все, кого я вижу на подводах, похожи на вас? Ага, это вы такими уродились. И почему вон тот на задней подводе, тоже очень похожий лицом на вас, кричал, чтоб вы меня не подвозили? Почему же вы его не послушались и не протестовали, когда я сел на вашу подводу? Вы даже подмигнули мне. Но почему вы не хотели сказать, откуда везете хлеб? И, наконец, неужели вы против того, что я, зоотехник Федор Громский, или просто Федя, как звали меня в управлении, по своей доброй воле еду к вам в Несолонь? Неужели вы против? И последнее: Парася… Почему не просто вдова, а „славная вдова“? Это вы всем так говорите или только мне?..» А Хома Слонь словно отвечает на эти раздумья: «Да, я голова. А тебе удивительно? А это на подводах все мои родичи — братья родные, двоюродные и племянники, такие же длиннолицые, рыжие, как я. Но это еще не все. Нас полсела Слоней, и все на одну колодку, все в меня. Ты смотришь на мои усы. Я знаю, они тебе не нравятся. Они многим не нравятся. Но в них моя сила. Даже мои родичи боятся их. У этих усов нюх на людей. Стоит сбрить их, и нюх пропадет. Разве ты не слышал, как Кузьма, вон тот, что на задней подводе, кричал мне: „Хома, не подвози, чужой человек будет мешать!“ Но я не послушался. Я взял тебя, чтоб потом один на один сказать Кузьме: „Что можно было сделать, когда чужой человек на подводе сидит?“ Так что, человече, я рад тебе. Хорошо было бы, если б ты вслух посчитал подводы да мешки посчитал. Тогда бы я сказал своим родственникам: „Ничего не могу сделать. Разве вы не слышали, как стотысячник мешки считал?“ Считай же их, считай! Не хочешь? Молчишь? Нет, человече, у тебя, должно быть, нет родственников. Ты не знаешь, что это за погибель, если ты голова, колхоз бедный, а родичей полсела! Вот везу я одолженный хлеб, а они рады растаскать его по своим амбарам. А весною опять скажут: „Поезжай, Хома, проси, Хома“. А не выпрошу — соберутся и снимут меня с председателей. Это такие родичи. Это так, человече… Гляжу я на тебя и думаю: ты зоотехник. Но с чем ты едешь в село? С полотенцем и зубной щеткой?.. Кабы ты с обозом хлеба приехал — это да, это была бы помощь. А так что! Ну, приедешь ты в Несолонь. Познакомлю тебя с Парасей. Скажу ей: „Это наш зоотехник, стотысячник, слушайся его“. А дальше что? Коровы, что ли, начнут доиться оттого, что ты приедешь? Молчишь, улыбаешься, думаешь, что ты умнее меня. Ошибаешься, человече. По одежке видно, что ошибаешься. Я, видишь, в сапогах, а ты в парусиновых туфлях до глубокой осени ходишь. На мне полушубок новенький, теплый, с лета купленный, а ты в холодном плащике. На мне вон какая ладная рубаха, а у тебя ворот сечется. Хома Слонь все видит, от него не спрячешься. А деньги у тебя есть? Ага, запечалился, должно быть без денег. А нам этого и нужно. Квартиры не дам, харчей не дам, денег не дам, и куда ты? Или убежишь, или к Парасе пойдешь. Не хватит выдержки, и пойдешь к Парасе в приймаки. А Парася моя родственница, второе колено мое. Вот мы и породнимся. Понял?» И Хома Слонь — в который уже раз! — оглянулся на Громского.
— Так ты, значит, хочешь в малом котле повариться? Трудно тебе будет в нашем котле. Земля отощала, фермы плохонькие, кормов нет. А все, знаешь, почему? Головы часто меняются. Нигде нет такого градобоя, как у нас.
И Хома Слонь навалился на своих предшественников, расписывая каждого самыми черными красками. И опять больше всех досталось последнему — Марку Кваше, при котором Хома Слонь был заместителем. А дойдя до себя, он опять притих, оглянувшись, погрозил Кузьме здоровенным узловатым кулаком, и тот больше не показывал кнутом на лес. Его воз, нагруженный тяжелее других, словно присмирел вместе с ним — умолк, не скрипел.
Лист опал, и в лесу тихо, как после пожара. Только кое-где среди берез шелестит дубок. И вдруг чудо среди этого однообразия: над самой дорогой в красных сережках стоит запечалившаяся рябина.
— Вот хитрое дерево, — говорит Хома. — Весь лес исходишь — не увидишь. А все тут, над дорогою. И как оно так примостится, хотел бы я знать! Словно никто и не сеет и не садит его, само ищет себе людное местечко.
— Так извеку идет, — отзывается Громский. — Всякому дереву свое место. Дуб любит на горе расти. Там ему лучше рассевать свое семя. Упадет желудь и катится вниз. Береза любит покрасоваться в ложбинке среди дубов, а красавица рябина любит показаться людям. И еще, наверно, потому она над дорогой, что солнца тут больше. Вероятно, в тени не дозрела бы.
— Э, человече, ты, знать, в деревьях разбираешься. А нашу полесскую коровку видал когда-нибудь? — кольнул Хома Слонь.
«„Полесская коровка“. Может, какую местную породу вывели?» — подумал Громский и покачал головою: нет, мол, не видал.
— То-то же, — просиял Хома. — Я-то вижу, что ты городской человек. Что же, покажем. Коровки никудышные, плохо доятся. Только чтоб не вышло как с тем конем. Послушай, человече. Захожу я как-то в кооператив, гляжу — новые книжки на полках лежат. Спрашиваю продавщицу, что там есть для таких грамотеев, как я. Она и показывает мне книжечку: «Как запрягать лошадь». А ну, думаю, как это ее запрягать? Читаю, а оно совсем не так, как мы запрягаем. Даю нашим ездовым. Может, я забыл, как ее запрягать, поглядите-ка вы. Смотрят и тоже ничего не понимают. Меня злость взяла. Я эту книжечку в конверт — и в обком. И вот пришел ответ, что писал ее один ученый муж, который сам никогда лошадь не запрягал. Смотри, человече, чтоб с тобою такого же не случилось, потому что мы народ принципиальный: что не так, прямо в конверт — и в обком. — Хома подмигнул. — Но ты зоотехник, так, может, научишь нашу Парасю, как нужно коров доить. Мы тебе фартук, полотенце, подойник — все приобретем. Стульчик смастерим. Все как положено…
И на смех его: ха-ха-ха! Просто так, не зная почему, хохочут на задних подводах. Громский укоризненным взглядом спрашивает: «Ну, чего?» А им еще смешнее становится, все уже трясутся от хохота. Переждав этот дикий, бессмысленный смех, Громский сел повыше, на верхний мешок, заткнутый в одном месте пучком соломы, и спросил, обращаясь ко всем: