— А ваши собственные коровы какой породы?

И снова: ха-ха-ха! Кони настораживают уши, Ясько вертит кнутом, словно отмахивается от назойливого смеха, а сконфуженный Громский отводит взгляд от задних подвод. Что же, смейтесь, если вам так весело! Но вдруг на возу поднялся Ясько и погрозил Слоням гибким кнутовищем.

— Эй вы, умники! Человек едет помогать вам, а вы сидите на чужом хлебе да еще насмехаетесь?!

Ясько сел, начал со злости стегать лошадей, и весь обоз поехал быстрее. А у Громского из головы не выходил этот въедливый и, может, справедливый смех. Ведь и правда, кому нужна такая брошюра «Как запрягать лошадь»? А он, Федор Громский, сам начнет с того, как доить коров. С халатов, полотенец и скамеечек начнет. Так что смеялись вы недаром! Но не все, над чем смеются, смешно. Иногда смех вызывают и серьезные вещи, если смотреть на них шутя. Хотелось расспросить Хому о фермах, но на задних подводах все так нахмурились, что Громский не смел пошевелиться. Думал: «Какая же ты, Несолонь? Неужели вся такая угрюмая, унылая, как вон те на задних подводах? Неужели вся такая хитрая, как Хома Слонь? А может, такая, как Ясько, — молодая, приветливая, искренняя?..»

Смешанный лес поредел, остро запахло хвоей, дорога вбежала в глубокий песок и затерялась среди тысячи сосен. Лошадям стало тяжелее. Заметив это, Громский слез с воза и, держась за люшню, смотрел себе под ноги. В туфли набивался песок, огнем жег пятки, но Громский терпеливо шел за телегой. Выехали на дорогу получше, и он снова сел на свое место. Слышал, как лохматый Кузьма бросил своим:

— Ты гляди, скотину жалеет. Может, и вправду добрый человек.

За живым сосновым частоколом показалось село. Вытянулось вдоль леса длинной ровной улицей. По одну сторону деревянные хаты, обнесенные где плетнем, где забором, и чуть не в каждом дворе, кроме хаты, целая шеренга поветей — больших, малых и совсем маленьких. Там же, где нет поветей, лежат штабеля почерневших сосновых колод. Прямо из лесу выступают сады и только кое-где подходят к улице. Высоченные дикие груши — лет им и лет! — вольготно расправили крючковатые ветви и словно прижали к земле своих лесных сестриц — яблонь и тощих слив. Каждая из этих могучих груш держит на себе несколько здоровенных колод и напоминает древнего рыцаря в доспехах. Это остатки старого бортничества. Пчел-то в этих колодах, может, и нет, но ни один хозяин не снимает их, вероятно надеется, что когда-нибудь там поселится работящая семья. Кое-где, на отшибе от сада, все еще стоят старые, искалеченные вязы, с которых в давние времена безжалостно драли лыко на лапти. Вязы не посохли, покрылись молодой корой, но причиненное им увечье оставило след: куда им до груш!.. Это по одну сторону улицы, от леса. А по другую — огороды. Одни подлиннее, другие покороче — кто сколько мог, столько и взял, а за огородами, вероятно никем не мерянный, бескрайный мокрый луг. За лугом виднеется озеро, которому тоже нет конца — воды его сливаются с небом.

— Это наша болячка, — показал Хома Слонь на озеро. — Целое лето вся Несолонь там, а тут хоть караул кричи — один женский персонал остается.

Громский долго, до слез, смотрел на мокрый луг, на озеро и удивлялся: «Эге-ге, какое богатство Хома называет болячкою!» Спросил:

— Сено с луга собираете?

— Всяк себе.

— А рыбу в озере ловите?

— Тоже всяк себе, — недвусмысленно отозвался за Хому Ясько.

— Вот оно как!

— А ты что, хочешь переиначить? — удивился Хома. — Нет, человече, это уж так заведено. Колхоз в эти дела не вмешивается. Луг и озеро испокон веков для всех…

Услышав скрип полных возов, на улицу высыпали дети, не спеша подходили к воротам женщины. «Везут, Слони хлеб везут!» — понеслось по селу. Уже у всех перелазов стояли женщины, некоторые с детьми. Хома горделиво кланялся им и без конца острил свои усы. Самым почтенным хозяйкам показывал большим пальцем назад. Дескать, везу. Но те, должно быть, не понимали, что Хома имел в виду: хлеб в мешках или неизвестного человека позади себя. Считали подводы, мешки на подводах и переговаривались:

— Молодец Хома! А что там за чужой человек сидит? Это, часом, не замысловичский голова?

— Нет, кума, Бурчак белявый, а этот, видишь, какой цыганчук!

— Потише, может, это начальник какой…

— А мне с ним к венцу не идти, — положила конец разговорам молодица в белом вышитом фартуке. Она тоже стояла у ворот с румяным разгоревшимся лицом, должно быть только что оторвалась от горячей печи. Поклонившись на приветствие Хомы, она сложила под фартуком руки и заспешила в хату. На ней были сапожки с высокими каблуками, юбка в рубчик, теплая байковая кофта, а из-под косынки спадала на плечи длинная светлая коса, качавшаяся, как маятник на стенных часах. На пороге женщина оглянулась, улыбнулась Яську и, показав куда-то рукою, исчезла. Из трубы ее хаты тоненькой струйкой сочился дым. Но вот он вымахнул серыми кругами — должно быть, женщина подкинула в печь сухой сосны. Пламя осветило кухонное окно, Громский видел, как запылали стекла, и ему стало теплее, легче на душе. Когда-нибудь вот так же загорится и его окно. Может, не в этом, так в другом каком-нибудь селе. И его любовь тоже будет ходить в белом фартуке, непременно в белом, чтобы было видно, чистый он или нет. И так же под вечер будет сочиться из трубы дымок. Но когда это будет?.. Громский вспомнил, что сегодня весь день ничего не ел, и невольно оглянулся на приветливую хату. А Хома ему:

— Ну, видал нашу Парасю?

…Смеется багряное оконце. За этим окном разрумянившаяся веселая Парася стоит возле печи. Снова подкинула дров — живым столбом встает над хатой дым, должно к погоде… Громский поглядел на другие трубы: да, к погоде… Приложил руку к сердцу: «Привет тебе, Несолонь! Ты не знаешь меня, я не знаю тебя, но вижу, что ты и есть то, чего я искал…»

* * *

Так уже заведено, что каждый, кто впервые попадает в Несолонь, должен посидеть за столом председателя. Никто не устанавливал этого неписаного правила, оно сложилось само собой. Если гость желанный — ему выложат все, его попросят во второй и в третий раз… А если нет, то он воспользуется столом председателя не больше одного раза. Потом его будут водить по селу исполнители из хаты в хату и в каждой хате с новой примолвкой, а чаще с такой: «Голова просил, чтобы этот человек пожил у вас». Не дожидаясь согласия хозяев, исполнитель поспешно выходит, а растерянный гость все еще стоит на пороге, пока, наконец, ему не скажут всем знакомое «садитесь», которое имеет столько оттенков, сколько людей на свете. Иногда же «садитесь» надо понимать приблизительно так, как понимали его в старину: незваный гость хуже татарина. Все же вы садитесь, а хозяева хаты тем временем обмениваются взглядами и молча решают вашу дальнейшую судьбу. Наконец хозяйка спрашивает вас: «Есть хотите?» Если вам придет в голову сказать «нет», то вы много потеряете, и всю ночь вам будут сниться лучшие дни вашей жизни. На здешнем языке это означает «поставить на квартиру». Не «устроить», а «поставить», что далеко не одно и то же.

Так вот, перед тем как поставить Громского на квартиру, Хома Слонь пригласил его к себе домой. Повел напрямик, левадами, над тихой довольно глубокой речкой — безыменным притоком Уборти. Балансируя, Хома легко перешел перекладину, ничуть не похожую на удобные дощатые перекладины. Это была обыкновенная сосна, перекинутая с одного берега на другой.

— Неужели нельзя сделать перекладину пошире? — заколебавшись, спросил Громский.

— Нельзя, — ответил Хома с противоположного берега. — Положи тут еще одну сосну, так завтра исчезнут обе, обе пойдут на дрова, а этой, видишь, никто не трогает. Не знаешь ты, человече, несолоньской жизни. Узенькая перекладина, тоненький ломтик, постный грибной борщ — это все суть Несолонь. Я уже привык, я уже нажился такой жизнью, а ты только начинаешь. Ну, не мешкай!

Подбодренный Хомой, Громский побежал по шаткой сосне и по-мальчишески свалился на противоположный берег. Хома засмеялся, расправил усы и повел гостя дальше. На огороде зеленела заплатка ржаных всходов. У хаты стоял довольно порядочный помост для сена на высоких подставках, должно быть для того, чтобы сено не подмокло. Хома подошел к помосту и, привычно пошарив рукой, вынул из сена две бутылки, которые тут же спрятал в карманы своего новенького полушубка. Он шепнул Громскому: «Смотри, не проговорись моей Килине. У меня, человече, такая баба, что ни схватит — все на ярмарку».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: